Тополиный заметался пух — лезет он мне в нос, глаза и уши, то напоминая белых мух, то неупокоенные души. Жёлтых одуванчиков поля перед пухом стелятся коврами, дабы он, взметаясь и паря, был как дервиш трепетный в Иране… Лето, встрепенувшись, началось чуть ли не на месяц раньше срока: сдвинулась, видать, земная ось, и пришло спасение с востока…
Во дворе в двух шагах от ментовки гопник палкой долбил чувака с выраженьем прилежной сноровки Люциферова ученика. Этим солнечным утром воскресным люди к окнам припали, нутром замирая пред фактом нелестным, перед этим отребьем, говном. Ужасаясь такою картиной, примеряя её на себя, людям вспомнить пришлось о звериной стороне своего бытия. Звук ударов в ушах раздавался гекатомбойпоследних времён, но как с дубом телок ни бодался, клином свет не сошёлся на нём. Как бы мы ни бежали от бездны и не прятали праведных глаз от людских безобразий — полезно иногда этот наш гондурас сквозь туман заморочек нетрезвых увидать наяву — без прикрас.
Первей всего — черёмуха, и лишь теперь — сирень, как по макушке — обухом, — нет, что вы, не мигрень!.. Сатирою козлиною волна или война мозги, глаза замыленные к чертям взорвать вольна! То трауромегипетским, то чайновской тоской засвечена!.. — залыбится слуга ваш над строкой… Сиренусокровенную заслышавши, Улисс с истомой подъяремною не сладил бы, раскис. Дурману заполошному, поющему любовь, я кланяюсь, но грош ему, коль бьёт не в глаз, а в бровь: от медитаций скаредных чёрт-те куда влечёт, и вот — у нас украдены порядок и учёт. Цвети, сирень, выдразнивай рецепторы чутья, досужего и праздного житья-бытья. Оставь зарубку вmemory и на сердце рубец, ударь хотя бы времени в торец. На чёт и нечет, нуте-ка, раскинь, поворожи… Как свежи были кустики, как были хороши!..
В свой срок, на планете родимой свершая вкруг солнца виток, допетришь ты — необратимо вращение это, браток. Старенье стирает старанье лелеять свой бренный костяк и глупое очковтиранье про то, что всё будет ништяк. И трение и тяготенье и рвенье к труду и любви приводят к распаду и тленью, как жилы ни рви. Ввиду энтропийного бума (термодинамики второй постулат), не жди, подыхая угрюмо, ни бонусов, ни наград… А впрочем, на квантовом плане нас ждут откровенья, когда поймём мы, вскочивши как лани, что сказанное — ерунда! Что смерть — это стадия, веха, в иное житьё переход, камера шлюза, духа утеха, уставшего от хлопот; что смерть — это бабочкин кокон, каким завершился червяк, и кокон сей будет раскокан в свой срок без истерик и драк. И бабочка липкие крылья расправит под солнцем опять, — чтоб жизни её камарилья смогла бы опять воспарять!..
Бог — бомжара посторонний — не мешает нам, нашей наглости, иронии, буйству наших драм. Только мы Его хватились, ан — Его и нет: Он блюдёт инобытийность и нейтралитет. Бог — не шулер и не фраер, не Дух, не Сын и не Отец, не командующий раем и тем паче не истец. Веришь ты в Него, не веришь, Господу насрать: Он не поп, чтоб в небо двери грудью заграждать. Он — структурная основа, связь всего со всем, что живёт не ради слова и не ради стен, что рождается впервые всюду, ныне и всегда, — жизни муки родовые, обитания среда.
Под дождь попал и въехал в радугу на шустром велике моём, и дач двухъярусные пагоды зарделись девичьим огнём. Церквушки верх близ Борок Троицких сиял пасхальным куличом, и верил я, что мне откроется — при чём тут жизнь моя, при чём?!.
Уже можно на солнышке греться, хотя ветр обдувает бока, будто втайне мечтает, как в детстве мне казалось, унесть в облака; уже можно глазеть без опаски в голубиные очи небес, слушать птиц, получивших от Пасхи близ помоек и кладбищ — собес; свитера позабросить подале, старый велик с балкона достать и крутить по раздольям педали, современному Пану под стать!
х х х
Просыпаются мухи и пару ночей комары уже кровушки нашей испили, и светило — весенней поры казначей — нас купило с кишками без шума и пыли, чистым золотом нас от макушки до пят все последние дни заливало и грело, стариков и старушек, девчат и ребят после долгой зимы вдруг весною огрело! И по улицам, смотришь, одни уже в летних безрукавках и майках пружинисто прут, а другие, не слушая метеосплетни, прежних зимних одёжек лелеют уют…
Оседлавши ослицу, как пророк намекал, в иудеев столицу Иисус поскакал. Было ветрено малость и в груди колотьё… За спиной телепалось той ослицы дитё. Люди пели: «Осанна!», когда в Ерусалим Он въезжал, — много званых, чтобы встретиться с Ним, стлали под ноги кущи, освящая тот путь и кричали: «Грядущий, в вышних пребудь!» И читалась на лицах вера не на живот, будто впрямь на ослице Пантократор плывёт!.. День недели на пятый те же лица, они так же дружно Пилату прогорланят: «Распни!..»
IСнегопад, снегопад — не о нём мы радели! — сыплет так невпопад в середине апреля. Клонит даже ко сну, к белоснежной подушке… Убивают весну белокрылые мушки. Снеговая стезя у России сурова, — знать, в России нельзя людям верить на слово, верить вере слепой, заверениям, клятвам — здесь такое любой испытал многократно: коль полгода зима, то на сердце горчица, можно съехать с ума, или погорячиться…
II …Они любить умеют только дохлых, ведь дохлый — безопасен и округл, став для живущих бездыханным лохом, хоть с детства, может, рисовал он угол, ходил конём, блистал на биллиарде, взлетал на дельтаплане с бугорка, а также в шашки, шахматы и нарды поигрывал, и в карты — в дурака. А может, был он тих и не раскован, закомплексован был и не игрок, зашуганный чувак и не рисковый, а вот поди ж ты! — совершил нырок в чудовищную прорву запределья, где нам небыть придётся навсегда, и дуракам, и умникам скудельным, где свет нас торкнет, как с гуся вода, и поплывём мы, дохлые, во тьму, где пищи нет ни сердцу, ни уму…
I У нелюбимого мной Брюсова бывали гениальные забросы из ложа антики Прокрустовой в пучину нынешних вопросов. И не в стихах, а в тех заметочках в необязательной манере, где он мечтал о человечестве, что к Марсу полетит, к Венере...
IIГагарина, спустившегося с трапа, идущего докладывать сатрапу, как шаг целенаправлен и широк, но поразил — развязанный шнурок! При каждом шаге с правого ботинка тот порывался то ли в облака, а то ли к нам, к отвязанному рынку, где снова будто средние века… Деталь, что не придумаешь нарочно, из хроники той, полувековой, она легла меж будущим и прошлым живой анекдотической канвой.