Октябрь 24

Мощь языка и участь дискурса [31.07-1.08.1999 (375-379)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Мощь языка и участь дискурса

Смысл жизни заключается в том, чтобы вовремя окончательно расстаться со всякой надеждой на его обретение, умереть для всякой надежды и возродиться к новой — безнадёжной и, благодаря сему, прояснившейся — жизни: прежде чем умереть, надобно успеть стать совершенно неуязвимым и для жизни, и для смерти, потому что это только слова и психические проекции.

 Есть разные вещи и тела. Есть разные формы и слова. Есть разные настроения и хотения. Есть кресло и табуретка. Есть стакан и яблоко. Есть холод и тепло. Есть дерево и бурундук. Возьмём две головы — на одной, допустим, 500 волосинок, а на другой — 102: ну и что? Возьмём сороковую симфонию Моцарта — изымем из неё произвольно несколько нот или, наоборот, добавим несколько нот: ну и что? Возьмём яблоко — съедим его наполовину или целиком: ну и что?

                             Вчера мы хотели яблока, а сегодня не хотим.
Вчера мы не жили, а сегодня живём.
Вчера была жара, а сегодня мороз.
Вчера мы хотели мороза, а сегодня жары.
Вчера мы были умны, а сегодня  глупы.

Мы можем рассуждать о чём угодно, можем делать разные выводы, можем прозреть и ослепнуть, можем увидеть одну табуретку или две табуретки, но, задумавшись, можем сделать вывод, что мы видели три табуретки, и на этой основе мы даже можем построить целое новое величайшее учение о трёх табуретках, у одной из которых была тайно подпилена одна ножка, но об этом до поры до времени никто не знал, однако через семь с половиной лет об этом узнал архангел Гавриил, когда попытался воссесть на эту мифическую третью табуретку, что, возникнув из небытия, в небытиё и вернулась, хотя никто об этом ничего не знал, да и знать не хотел, но спустя годы какой-то безумец оказался настолько безумным, что заговорил о том, что ничего случайного на свете нет, а значит третья табуретка была! — одни поверили безумцу, а другие нет, а третьи не обратили на это никакого внимания, а четвёртые сидели на четырёх (!) табуретках, но не знали об этом, потому что сошли с ума, — впрочем, об этом они тоже ничего не знали и жили как придётся…

Чтобы разум по вине собственной твердолобости не впал в безнадёжное тупое безумие, полезно его иногда вовремя отвлечь чем-нибудь очень и очень детским, чем-то очень натурально и естественно, а не вымученно и выморочно, глупым, чем-то беспримесно чистым и честным, беспечным и в меру заразительным и азартным, в меру простым и жизнеутверждающим. Отвлечься полезно бесполезным процессом, позволяющим пафос высоколобия, разум, впавший в гордыню и хюбрис, нейтрализовать и раз-умить: подмогой сему и служат как раз — игра, ритуал, художество, искусство — культура. Всё-таки, как ни крути, а культура — это универсальное средство временного спасения (или спасительного самообмана?) и отдельного человека и всего человечества от любых неутыков и ужасов наличного бытия (хотя на самом-то деле подлинное Спасение, Откровение — это вовсе не средство, а всегда уникальный, акультурный, всегда неожиданный и спонтанный опыт воскрешающей смерти).

Аксиоматика, изначальные условия игры есть договор, конвенция тех, кто в неё играет: если ты не принимаешь правил игры в шахматы, ты не будешь, не можешь, не должен играть в шахматы.

Язык есть игра. В каждом языке есть, в свою очередь, множество отдельных, частных, специальных ответвлений, субъязыков-игр — дискурсов (дискурс физиков, дискурс лириков, дискурс дворников, дискурс грузчиков, дискурс носильщиков с Казанского вокзала, дискурс газонокосильщиков, дискурс тюрьмы, дискурс воли, дискурс метафизики, дискурс теологии, дискурс прокурора, дискурс бреда, дискурс подростка первой четверти XIX века и т.д.).

Каждая игра в пределах непререкаемой и общей для всех игроков конвенции предполагает большую или меньшую степень творческой свободы для каждого из игроков. Конвенциональность дискурса — предмет веры дискурсантов, носителей и участников, со-участников дискурса. Но если среди дискурсантов появляется шулер, тайно подсовывающий в свой (но в то же время и общий для всех дискурсантов) дискурс нарушающие конвенцию элементы, он есть уже не дискурсант, а вирус, шпион, враг и преступник, разрушающий, по определению, незыблемые основы всего дискурса в целом. В этом дискурсе, который он разрушает, ему уже не место — из этого дискурса он должен быть изгнан, после чего в стороне от этого дискурса он вправе создать уже свой собственный — другой — дискурс, который будет иметь другую конвенцию, для коммуникативной реализации каковой он может набрать себе новых — других — соучастников-дискурсантов.

Медам, мсье! Делайте вашу игру!..

О чём невозможно говорить в данном дискурсе, о том следует молчать в данном дискурсе.

О чём невозможно говорить в данном дискурсе, о том возможно говорить в ином дискурсе.

О чём невозможно говорить ни в каком из существующих дискурсов, о том возможно говорить в новом, специально созданном для этого говорения дискурсе.

Самые пограничные, промежуточные и смешанные дискурсы есть, по преимуществу, дискурсы художества, искусства. Однако — очень многие другие дискурсы столь же смешаны и размыты (в отличие, скажем, от дискурсов классической математики, шахмат или футбола).

Многие науки имеют так или иначе взаимно пересекающиеся дискурсы, ввиду чего между ними оказываются возможными плодотворные междисциплинарные связи.

Общехудожественный дискурс развивается в сторону роста многообразия частных дискурсов. Но и общенаучный дискурс требует время от времени периодического обновления дискурсивных ракурсов (но уже реже, значительно реже). А как же сакральный, религиозный дискурс? Он когда-то тоже потребует обновления, но не ранее, чем через несколько тысяч лет (если речь идёт о религии, глубоко укоренённой в культуре многих народов).

Лишь щенки и карапузы играют по тем же правилам, что и сто, и двести тысяч лет назад…

Религия как традиционная ритуально-сакральная практика есть культура.

Грубо говоря, культура — как культивирование — есть принудительное оживление и перевоспроизводство всего того или чего-нибудь из того, что существовало, происходило и было создано в тот или иной период человеческой истории (персональной, групповой и/или всеобщей). То бишь заботясь о сохранении всего того, что уже навсегда прошло, культура волей-неволей принуждает живущих в ней (в её охранной зоне) имитационно-миметически перенимать, умножать и вживлять в живое тело своей текущей жизни мёртвое содержимое её музея, мемориала, склада, склепа, архива, библиотеки, аудиовидеотеки, дискотеки и т.д.

Если религия как ординарная практика есть культура, то и наука как последовательность культурно-исторически обусловленных действий мало чем отличается от религии — в том смысле, что и она культура. Однако если ординарная религиозная практика — на 100% культура, то наука, по меньшей мере, на 90%: наука предполагает ещё и дикое, акультурное творчество, как и искусство, где такое творчество либо превалирует над культивированием, либо пытается превалировать. Интересно, что богословие тоже предполагает в себе (в своём научно-онтологическом аспекте) элемент креативности, хотя и меньший, чем религиозная философия (всякая философия как метафизика так или иначе оказывается отчасти религиозной, но не в системно-догматическом, а в онтологически-категориальном смысле).

Борьба Ницше с христианством (как, впрочем, и всякая борьба вообще) есть борьба не философская, а культурно-историческая.

Смешивая культуру с живой («здесь и сейчас«) философией (и искусством), мы смешиваем зайца с геометрией.

Чистое творчество осуществляется через спонтанный выход креатора из мейнстримовой истории ради герметической игры его — уже «ушедшего» — сознания с самим собой, в результате которой история (и уж, конечно, культура) вдруг оказывается другой — новой. Следовательно, всякий мыслитель, каковой, по определению, движется к мысли от немысли, — художник и стихийный игрок, играющий ценою целой жизни, ва-банк на ничем не гарантированный выигрыш, каким является «как бы сквозь тусклое стекло» чаемое им Откровение, прозрение, напрочь сметающее всякие правила предустановленной игры и закладывающее основы небывалого доселе зрения и языка (не дискурса).

Октябрь 20

Бог не фраер [27.07.1999 (337-351)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Бог не фраер

…Узнал бы Ф.Ницше Православие, иначе бы заговорил…

Слюнтяйство декаданса
                                               возненавидел он,
                                               упадочность романса,
                                               бесформенный меон…

Будучи совершенно свободным от мира, Бог Благодатью Света Своего нездешнего с ним, с нами связан: но связан не так уж просто и явно — а связан лишь тогда, когда мы своим духом способны эту связь воспринять, усилить, овременить и распространить. Это есть принципиально двусторонняя связь. Хотя без нашего участия она всё равно существует, но существует неузнанной, неопознанной, неактуализированной, то есть так, будто её и нет вовсе… Поэтому в бытии это целиком наша связь, ибо способы, инструменты, языки для этой связи у нас и у Бога — разные (у нас бытийные, у Бога внебытийные).

В Откровении человек открывается, разоблачается, распахивается и перерождается пред Светом Благодати Божией, отбрасывает от себя мусорные завалы века сего, обнажает горе своё сердце, которое вдруг обновлённо вспыхивает в этом благодатном Свете, — вот тогда-то человек и обнаруживает, распознаёт в себе и вне себя золотую нить этой своей связи с Творцом Небесным, Которого логически и онтологически нет здесь, в этом мире, и именно поэтому, вопреки бытию и небытию и помимо них, Он в сердце нашем изнутри — горит!

Откровение — это реальное чудо, которого по земным меркам не может быть, поэтому оно, по тем же меркам, есть иллюзия.

Изначально Бог творит из абсолютного Ничто относительное, ещё бесформенное и неопределённое, Нечто (из укона — меон), из которого дополнительным «да будет!» творит уже (но не буквально Сам, а посредством спонтанного развёртывания порождённых Им потенциальных идей-волевых актов) новые — наши — формосущностные конкретности, каковые, в свою очередь, тоже не стоят на месте, не застывают раз и навсегда, а на своём иерархическом уровне продолжают творение Божье согласно Свету и Промыслу.

…П.Флоренский пишет, что католичество — вера, по преимуществу, зрительная, а протестантство — слуховая и что, мол, Православная Церковь оба эти восприятия в себе органично объединяет…

Католичество, боясь еретического инакомыслия и потери церковного единства, требует от своих подданных беспрекословного повиновения. Протестантство же, боясь потерять интеллектуальную свободу, предоставляет своим приверженцам одну только Библию и ничего кроме Библии как голого текста с набором умных фраз, которые каждый волен трактовать как хочет и на основе которых каждый волен верить как сможет.

Католичество даёт церковное единство, но — лишает интеллектуальной свободы. Протестантство даёт интеллектуальную свободу, но — лишает церковного единства.

Православная же Церковь предполагает соборность как органическое сочетание церковного единства и интеллектуальной свободы на основе духовно-мистической любви к Богу, к Его истине и всем Его созданиям.

Живой, реальный и полнокровный синтез всех антиномий, земли и небес, пути горе и пути долу — вот что в единстве любви и свободы даёт (в идеале) Православная Церковь.

Всё, чем мы живём, содеяно по воле Божьей, но Богу нет до нас никакого дела, а если и есть, то вовсе не в нашем, человеческом, смысле, совсем не в нашем…

Элементы славянского и русского язычества, органично подстилавшие развитие национального характера, нашли своё своеобразное Софийное проявление в русском Православии…

Бога здесь нет, но есть Его преображающий фаворский Свет, Свет Святого Духа, Который невидим и неведом, пока мы, высшие творенья Божьи, немы, слепы и глухи, пока мы завалены мусором греховных страстей и устремлений, пока не готовы встретить Его во всеоружии безоружного, обнажённого сердца, омытого вышней Любовью, и — прозреть…

Встреча может и не состояться, но от нас требуется одно — готовность к ней…

Мысль, чтобы двигаться, жить, требует аналитического разделения, элементирования и поляризационного расчленения объекта — дедуцировать ей, скальпелем заострившись, органичнее, то есть посредством лишь одного разума она, собственно, ни на что иное и не способна: чтобы индуцировать, обобщать, ей, по меньшей мере, не обойтись без подключения интуиции, а интуиция волей-неволей выводит её на религиозные рельсы… Поэтому учёный-позитивист чувствует себя в своей тарелке только тогда, когда раздирает алгеброй гармонию нераздираемого единства…

Бог ведь, по сути, раскрыл Себя нам, сотворив нас со всею природою нашей: невероятно чудесное совершенство, явная (прозрительными временами явная) телеологичность и целесообразность всего нашего мира будто подсказывают нам, что ведь это всё неспроста, что Богу это всё было, есть и будет очень нужно. Мы — Божья нужда, надежда и Божье Откровение. Бог содеял нас сверхвременными и сверхпространственными деятелями, способными творить собственную разумную реальность… А когда мы стали забывать о Нём и о своих божественных возможностях и долгах, Он послал к нам на распятие Сына Своего Единородного, именем Которого мы созидаем уже здесь, на земле модель Царства Божия — Церковь Иисуса Христа…

Нужда Создателя в творении — спонтанна, бескорыстна, безначальна, непринуждённа и вольготна, как всякое творчество. Но всякий настоящий художник знает, что подлинное творение, созидаясь, само уже себя творит — София, мировая душа (Логос) водит рукою художника, развёртывая отпущенную на волю пружину идейно-безумного потенциала. И вот картина написана — присутствует в ней художник или нет? И да, и нет: материально, реально — нет; духовно, мистически — да. Степень этого присутствия зависит от слагаемых, производных сего творения (произведения) — от силы замысла и вдохновения, от инструментов и материалов (кистей, красок, холста и т.д.) и прочих сопроводительных условий, но также и от зрителя и оценщика (критика, галерейщика), каковые суть сотворцы творения сего… Художник прощается со своей картиной, — и она начинает свою самостоятельную жизнь. В Лувре повесили Леонардову «Джоконду», и она преобразила и продолжает преображать и Лувр, и его посетителей — она живёт и творит, будучи однажды сама сотворённой… Вот так и мы… Возможности наши суть божественные, а точнее богоподобные, возможности, подаренные нам свыше просто так, но чаще всего мы наплевательски, без должного уважения к ним относимся: мы заданы себе на подержание для неустанного, неусыпного воплощения собственного творчества, собственного света — в этом наше богоподобие…

Не надо человека сужать — он потому и человек, что нечеловечески (богоподобно) широк. Вот только он и без того сам себя то и дело сужает. И падшесть его здешняя, скрижалями удостоверенная, стреноживает его и корёжит жестоко… А в искорёженном сознании человека божественное то и дело мешается с дьявольским — и образуется дичайшая каша, месиво, производящее тьму ценою Света. Смирение смиренью рознь. Тупорылый фатум Провидению и Промыслу Божьему рознь.

Греховная падшесть — это безвольное подчинение всякой контингентной внешней и внутренней силе, морок творческого бессилия, жалкое смирение пред плоским детерминизмом века сего, душное духовное рабство, «обморок свободы» (по выражению С.Киркегора).

Православие по самой своей природе требует интуитивного творчества (реализуемого на пересечении интуиции интеллектуальной, чувственной и мистической), основанного на неразрывном качественном двуединстве трансцендентного и имманентного.

Мы потому и можем переживать свою богооставленность столь остро и мучительно, что мы и вправду оставлены Богом здесь, в этом мире на собственное — богоподобное — попечение. Однако лишь только мы начинаем это своё дремлющее до поры богоподобное творчески воплощать, осуществлять, тяжкое чувство богооставленности нас покидает. Вот и всё.

…Впрочем, одинаковое Спасение достойных и недостойных, верных и неверных, святых и грешников в Царстве Божием вовсе не абсурдно: милость Божья больше, всеохватней, сильнее и непостижимей милости всякого земного суда… А чтобы гневаться и карать, жечь и пытать, для этого не надо быть Богом, для этого достаточно быть только человеком, до к тому же ещё мстительным, злобным садистом…

Октябрь 18

Таинство истины [24-25.07.1999 (324-331)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Таинство истины

Познание, может быть и не впрямую, связано также и с игрой, которая предполагает любопытство, интерес, феноменологическую неожиданность открытия дотоле неведомых сторон и качеств изучаемого объекта или явления, творческую перекомбинацию, перетасовку элементов, деталей и связей сего объекта или явления, а в результате креативный, демиургический эффект, достигаемый моделированием герметически самодостаточных миров в пределах условий-законов данной игры.

Что есть вожделение, похоть? — желание обладать тем, что приводит к телесно-психическим удовольствиям.

Что есть желание вечной жизни? — желание вечного обладания если не телесно-психическими, то хоть какими-нибудь удовольствиями, сходными с тем привычным удовольствием, каким является прежде всего сам факт осознания нашего конкретно-чувственного «Я», а потом и всей нашей (пусть и не слишком конкретной) чувственной самости.

Инстинктивное желание обмануть, остановить, застолбить и ухайдокать вечное движение вечно изменчивой жизни есть инстинкт культуры — элементарный фактор эволюции животного мира.

«Царство Божие силой берётся», — но какой силой? Тою ли бычьей физической силой, что определяется неусыпной заботой о своём сугубо телесном здоровье? Нет.

Тою ли изворотливо-расчётливой силой ума, с какой, например, Б.Паскаль ставит своё «пари на Бога», демонстрирующее вероятностно-логическую выгоду веры в Господа нашего, Невероятного и Алогичного? Нет.

Тою ли силою самоподавления, самоуничижения и рабской покорности, что определяется явным недостатком если не физического, то психического и умственного здоровья? Нет.

Тою ли душевною силой доброхотной чувствительности, на которой во многом основано снисходительное милосердие к братьям и сёстрам по нашей здешней, земной жизни? Нет.

Тою ли силой незримого духа, ясного духа, вольготного духа, что здесь и не здесь, в нас и не в нас, везде и нигде, что нас пробуждает, побуждает, вдохновляет и для жизни, и для смерти, и для земли, и для неба, и для служения, и для творчества, и для ума, и для безумия, и для действия, и для бездействия, и для силы, и для слабости, и для милости, и для немилости, и для друга, и для врага, и для крохотной субатомной частицы, и для всей вселенной, и для мельчайшего мгновения, и для вечности безмерной, где нас когда-нибудь не будет никогда? Да.

Адамово грехопадение есть ведь не просто обретённое им различение добра и зла, не само по себе рационалистическое мышление, а окончательная на нём остановка, конечное им, этим односторонним мышлением, удовлетворение.

Поэтому демонстративно благообразный Л.Толстой со своей плоско-рационалистической этикой более грешник, чем кощунственный, изменчивый, непоследовательный, противоречивый и отчаянно мятущийся в своей безумной жажде прорыва к сверхчеловеческому (трансцендентальному) Ф.Ницше. Или Ф.Достоевский. Или С.Киркегор. Или Л.Шестов…

Но и вся нынешняя так называемая строгая наука с её непоколебимой приверженностью формальной логистике и узкоспециальным ограничениям есть порождение ехидны и геенны огненной: если специалист по желудку будет лечить больной желудок без учёта сложнейших жизненных взаимодействий всех прочих органов и всего организма в целом, сей специалист есть злейший враг сему организму, а значит и самому желудку, а в результате и самому себе, ибо своими благими, но узкоаналитическими намерениями мостит себе и нам дорогу в ад…

Устранившись от таинства, Л.Толстой устранился от постижения непостижимого Духа, устранился от Света той чудовищно безмерной Любви, что помимо безмерной радости включает в себя и безмерный ужас бездонной тьмы, устранился от Того, Который безжалостно и беззащитно открыт абсолютно всему и всем, отказался от жутко нездешнего и без-умно безмерного Бога ради успокоительно-плоской и занудно-дидактической морали раба и унылого пацифиста, ради элементарного демократизма и социального гуманизма.

Л.Толстой считал, что христианство есть учение о добре и зле, и в этом его главное заблуждение: оно и не учение, и не о добре и зле (хотя в том числе и учение, в том числе и о добре и зле).

Истина включает в себя правоту не только человеческую, но и нечеловеческую: а посему и простить она может совсем не за то, за что мы ожидаем от неё милости, и покарать совсем не за то, за что мы ожидаем от неё наказания.

У справедливости планеты Земля и справедливости Солнечной системы разные резоны, хотя какие-то точки пересечения они, возможно, могут и иметь…

Грех есть противуприродный акт, — природа здесь имеется в виду не в своём привычном, утилитарно-экологическом, а  в самом что ни на есть широком, абсолютном смысле: пия на кухне чай, мы пьём его во всей вселенной, и не только чай, и не только мы…

Всё, абсолютно всё совершаемое нами либо органично вписывается в мировой континуум-контекст, в Литургию, в Евхаристию мира, либо не вписывается, либо консонирует с миром в его соборном, хоральном единстве, либо диссонирует… Вполне естественно, что мы не всегда способны это с полной достоверностью осознать, а потому и награду и кару получаем зачастую не тогда и не за то, когда и за что ожидаем…

Октябрь 17

Евангелист Лев Толстой [23.07.1999 (321-322)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Евангелист Лев Толстой

Все люди разные — со своими, зачастую непреоборимыми и неисправимыми, чертами и склонностями, так или иначе далёкими от идеала, от божественного совершенства…

Христос раз и навсегда завершил, закрыл для нас тему этики, закрыл и вышел вон… В Своей Нагорной проповеди Он дал нам ориентиры трансэтического идеала, стремление к которому делает из нас, из животных, сознающих свою абсолютную рабскую подчинённость Богу, богочеловеков, сознающих свою свободу, а значит и собственную власть, власть над собой, то есть свободно избрав путь движения к идеалу, мы становимся агентами, сотрудниками Бога, а значит обретаем силу и волю, волю к власти над собой (каковую бедняга Ф.Ницше не смог отыскать в христианстве).

Христос выводит нас на новый, более высокий уровень понимания мира и себя в этом мире, который вовсе не отменяет, а обогащает прежний уровень понимания, подобно тому, как физика А.Эйнштейна обогатила физику И.Ньютона и Г.Галилея.

Великая заслуга Л.Толстого в том, что он, переформулировав в новых исторических условиях сердцевинные заветы Христа и освободив их от привходящих многовековых наслоений, снова заставил нас увидеть самые очевидные и элементарные нравственные смыслы, ключевой этический конструкт, заданный человеку самой его эволюционной природой.

Главное правило и главный закон Христова учения заключается в том, что для него нет и не может быть никаких обязательных правил и законов: это выводит христианство за пределы всех общественных институций и регуляций.

В книге «Царство Божие внутри нас» Л.Толстой пишет: «Человек, стоящий на низшей ступени, подвигаясь к совершенству, живёт нравственнее, лучше исполняет учение, чем человек, стоящий на гораздо более высокой ступени нравственности, но не продвигающийся к совершенству.

В этом-то смысле заблудшая овца дороже Отцу небесному, чем незаблудшиеся. Блудный сын, потерянная и опять найденная монета — дороже тех, которые не пропадали».

Мы можем сколько угодно молиться, ходить в церковь, зубрить Святое Писание, взывать, учить и проповедовать, но если сегодня мы стоим там же и так же, где и как стояли вчера, мы кто угодно, но только не христиане.

Знать Священное Писание, верить в Бога и желать себе и всем людям любви, добра и Царства Божия — это ещё ничего не значит для того, к чему призывал нас Христос. Мало знать, мало верить, мало желать — надо каждый день совершать конкретное движение к Богу — вот главный пафос Л.Толстого в его интерпретации учения Христа.

Л.Толстой, конечно, чересчур опростил и демистифицировал Новый Завет, лишив его безмерной поэзии и сверхчеловеческой тайны, которая изначально противоречива, иррациональна и ни к чему не сводима. А Толстой сводит всё христианство к Нагорной проповеди, а Нагорную проповедь — к пяти сугубо рационально сформулированным нравственным заповедям, четыре из которых были известны многим народам и до прихода Христа, и только одна заповедь является, пожалуй, чисто христианским «ноу хау» — «любите ненавидящих вас».

Каждую из этих пяти заповедей Толстой делит на труднодостижимый идеал и нижний порог, до которого при желании вполне способен подняться всякий человек, каким бы грешником он ни был.

Такие же градации проводил и Христос, но в Евангелиях они, во-первых, либо текстуально разнесены, либо органично растворены в массиве остального текста, а во-вторых, зачастую выражены антиномическими и метафорическими формулами, которые в зависимости от контекста можно трактовать по-разному, — Толстой же стремился к однозначности и в определённости, ибо всякая неосязательность, неочевидность и эзотерика мира невидимого претила его рационально-прагматический природе. Однако достоинством толстовской интерпретации является примитивная доходчивость, простота и ясность изложения, доступная и дураку, и ребёнку. Интерпретация Л.Толстого такова:

«Идеал состоит в том, чтобы не иметь зла ни на кого, не вызывать недоброжелательства ни в ком, любить всех; заповедь же, указывающая степень, ниже которой вполне возможно не спускаться в достижении этого идеала, в том, чтобы не оскорблять людей словом. И это составляет первую заповедь.

Идеал — полное целомудрие даже в мыслях; заповедь, указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться в достижении этого идеала, — чистота брачной жизни, воздержание от блуда. И это составляет вторую заповедь.

Идеал — не заботиться о будущем, жить настоящим часом; заповедь, указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться, — не клясться, вперёд ничего не обещать людям. И это третья заповедь.

Идеал — никогда ни для какой цели не употреблять насилия; заповедь, указывающая степень, ниже которой вполне возможно не спускаться, — не платить злом на зло, терпеть обиды, отдавать рубаху. И это — четвёртая заповедь.

Идеал — любить врагов, ненавидящих нас; заповедь, указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться, — не делать зла врагам, говорить о них доброе, не делать различия между ними и своими согражданами. И это — пятая заповедь».

Ах, как скучно это, господа, уныло, нудно и горизонтально… Тем христианство и неизмеримо прекрасно, тем и радостно беспредельно, что к нравственности голой ни в коем случае не сводимо…

Квинтэссенцией этического императива христианства является так называемое «Золотое правило», правило Гиллеля, известное ещё из Талмуда: «Не делай другому того, что не любо тебе самому».

Иисус это правило уточнил и усилил: «Во всём, как хотите, чтобы люди поступали с вами, так с ними поступайте и вы» (Мф., 7:12).

А есть ещё такая чрезвычайно простая и ёмкая русская пословица: «Как аукнется, так и откликнется».

А есть ещё III закон И.Ньютона…

Октябрь 12

В поисках смысла [15.07.1999 (276-284)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

В поисках смысла

Она просто есть, эта потребность — во что бы то ни стало найти ответы на вопросы, на которые ответов быть не может, да к тому же эта потребность очень даже тому и рада, что нет и не будет ей никогда адекватного удовлетворения, но она всё равно не риторична, а онтологична и даёт нашей жизни тот самый главный смысл, которого нет и быть не может никогда, а мы тому и рады, что его нет, отчего наш поиск и приобретает свою ультимативность, ведь мы уже не желаем этот смысл себе взять и придумать, и на том успокоиться, нет, мы желаем негодовать, страдать и убиваться по тому, чего нет и быть не может, ибо подспудно догадываемся, что чем сильнее и больше его нет, чем отчаяннее его нет, тем отчётливее начинаем мы ощущать за этим НЕТ что-то уже совсем другое и более важное, к которому теперь и обращаем наши поползновения, отставляя в сторону этот уже малоинтересный нам «смысл жизни», а вместе с ним и своё изрядно преобрыдлое «Я»…

Лет сто-двести назад ситуация была более или менее ясной: религия отвечала на запросы сердца, наука — на запросы разума. Нынче же всё смешалось: наука всё больше следует позывам без-рассудной интуиции, а религия порой уже деловито пускается в освоение и усвоение логических доводов научного разума…

Грядёт эпоха великого синтеза: дуализм души и ума сходит на нет, они уже вошли друг в друга и стали единой сущностью, единым телом, что может враз «и мыслить, и страдать…»

Анализировать что бы то ни было всерьёз сегодня уже невозможно. Переходное время теоретического собирания камней закончилось. Наступает время практического синтеза.

Наступает эпоха новых старых средних веков.

Официальные границы государств теряют своё незыблемо-непререкаемое значение, гербы, флаги, гимны этих государств становятся детскими игрушками-погремушками. Появились почти независимые города-государства — Нью-Йорк, Москва, Токио, Санкт-Петербург, Лондон, Авиньон, Монтрё, Катманду, Давос, Сан-Франциско, Лос-Анджелес, Екатеринбург, Ватикан, Шанхай, Прага, Иерусалим, Ярославль, Амстердам, Асков, Бомбей, Париж, Нижний Новгород, Рио-де-Жанейро, Кембридж, Новосибирск, Оксфорд, Багдад, Каир, Гонконг и т.д. Каждый такой город-государство имеет своё неповторимое лицо и вполне самостоятельное значение — финансовое, культурное, найчное, торговое, промышленное, духовно-религиозное и т.д.

Прежде незыблемые и мощные научные и культурные отрасли с необыкновенной скоростью распадаются на некое подобие кружков по интересам, напоминающих эзотерические ордены. То есть на горизонтально-организационном уровне происходит очередная эпохальная дифференциация. Но зато на уровне сознания, мышления, духа начинается грандиозная интеграционная работа…

В этих условиях начало нового религиозного перевозрождения представляется уже неизбежным.

Европейская Реформация XVI века — это ведь, странным образом, аналог наших революций 1905 и 1917 годов…

Реформация явилась яростным выступлением против земной церкви, которая вместо того, чтобы быть достойным звеном в иерархии Бога и блюсти очертания идеалов Церкви мистической, стала самодовольным и безбожным институтом самодовольной и безбожной власти.

Нам, возможно, нужен свой могучий Мартин Лютер (или свой Джироламо Савонарола), ибо церковь у нас либо заигрывает с властью, либо оппонирует ей — одно не лучше другого: кесарю кесарево, а церковь должна быть независимым медиатором Духа Божьего.

Но прошлого, кажется, уже не вернуть. Православная церковь распалась на несколько враждебных патриархатов. Они представляют собой сегодня такие же почти уже светские кружки по интересам, как и прочие малые конфессии.

Нынешняя очень странная и неоднородная, явная и скрытая секуляризация свидетельствует о недовольстве Божьего Духа положением дел на земле и приуготовляет для неё коренной распад прежней и пришествие новой эпохи. В жизни мира накапливается новое напряжение, приводящее к новому перераспределению сил и к новой битве — более явной или менее явной. В противовес нарастанию земных, мирских столкновений, войн, деструкций и смятений воспрянет от спячки и взметнётся ввысь новая волна творческих и духовных свершений.

А может, и не воспрянет. Хотя — может и воспрять, почему нет…

Но — душа и плоть есть две стороны единого тела, а грех в таком случае есть то или иное нарушение, сбой равновесия между ними, в том числе и в мышлении о них.

Этот гностический дуализм вкупе с гностической ритуальной практикой, вошедшей в церковное богослужение семью своими обрядами-таинствами (крещение, покаяние, миропомазание, евхаристия, бракосочетание, последнее причастие, рукоположение), фактически лёг в основание самостоятельной христианской религии и окончательно отделил её от иудаизма.

Более или менее случайное нагромождение понятий и представлений в рамках того или иного учения, пройдя стадии последовательных усушек и утрусок, образует в результате устойчивую концепцию — канон. Сей канон требует обживания и укрепления, для чего со временем обрастает убедительной архетипической детализацией, формализацией и ритуализацией: так выстраивается храм всякой религии, как, впрочем, и всякой общественной структуры. Но всякое здание со временем испытывает усталость несущих конструкций и поэтому подвергается либо разрушению, либо реконструкции — реформации.

Так А.Эйнштейн, опираясь на открывшиеся возможности нового математического аппарата, произвёл реконструкцию гравитационной теории И.Ньютона и Г.Галилея, в результате чего наука обогатилась общей теорией относительности — научная картина мира стала принципиально иной.

Наука уже так близко подступилась к тончайшим движениям души и тела, сознания и материи, так близко подошла к той границе, за которой этот умозрительный дуализм теряет всякий свой смысл, что нынче вынуждена уже примирять непримиримые позиции по принципу дополнительности (впервые предложенному Н.Бором), а это знаменует собой переход от методологии жёсткого аналитизма к методологии условно-гипотетического синтетизма, вызревающего на фоне широкого плюрализма.

Даже точные науки перестают сегодня быть такими уж точными: на микро- и мегауровне опыты и измерения эмпирических данных оказываются либо заведомо приблизительными и условными (ввиду, например, влияния «наблюдателя»), либо слишком трудными и неудобными по исполнению (нуждаются в строительстве чрезмерно сложных и дорогостоящих устройств, требуют, по определению, многих десятилетий, а то и столетий и т.д.), либо и вовсе невозможными; математика и логика, исчерпав свои «классические» возможности, становятся интуитивистскими, когда конечный результат решения той или иной задачи непосредственно зависит от выбора, который совершит тот, кто эту задачу решает (см. теорему К.Гёделя о неполноте).

Современная наука — такова её специфика — «бьёт по хвостам», она улавливает, отмечает и пытается свести в единую более или менее стройную и упорядоченную картину только то, что есть: она не задаётся и не должна, по определению, задаваться вопросом «почему?» — почему есть то, что есть, и почему оно есть именно так, как есть, а не иначе (хотя соблазн задаться такими вопросами велик, и в свободное от науки время её пытливые жрецы задаются ими сплошь и рядом).

На вопрос «почему?» ничтоже сумняшеся отвечает религия, но преисполнены им также и такие представители ненаучного сообщества, как недовоспитанные дети, вольные фантазёры, художники, поэты, музыканты, писатели, старатели, мыслители, инвалиды, скалолазы, зэки, солдаты, старые девы и просто прохожие.

Сколько ни бейся над смыслом жизни, всё равно упрёшься в стену последнего и главного для человека вопроса — о смысле смерти.

Чего ж тут тогда удивляться насупленной мрачности христианства (как это — каждый по-своему — делали Ф.Ницше и В.В.Розанов)? Но зато постигая жизнь в смерти и смерть в жизни, оно не плюёт «здоровым» буддистским плевком на эту смутную жизнь (что будто бы только «сон и мираж»), а так или иначе, плохо ли, хорошо ли, но пытается всё же придать ей достойное и осмысленное целеполагание, «чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор…» (Н.Островский). Хотя, конечно, некоторый дуалистический перевес в сторону бестелесной духовности в этой религии есть… Но, с другой стороны, она ведь не Фемида, которая, уравновешивая левое с правым и высокое с низким, обязана при этом следовать рациональной и трезвой логике. На то она и религия, чтобы разрешать запросы сердца не в поле рациональных запросов ума, а за ним, за его пределами — в ауте, в поле без-умия, увлекающего вопрошающий дух в запредельно-сокровенные выси и дали, что одним служат для трусливого самообмана, а другим — для героических исканий последнего прозрения (что, впрочем, чреваты тем же самым самообманом)…

Октябрь 6

Искусы демонизма [9.07.1999 (244-249)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Искусы демонизма

Посеявший ветер демонической стихии, пожинает бурю и теряет тонкость и точность восприятия.

Хотя и без тьмы демонизма нам ведь тоже никуда — свет ведь светит во тьме, препобеждает тьму, низводя её до фона. Гностическое противоборство полярных элементов и антиномий приводит к рождению времени, всех видов движения, истории…

А носителей преобладающего демонизма надо искренне пожалеть — никто не страдает от него больше них самих: потому, видать, Ницше и ценил больше всего именно автострадание, противопоставляя оное со-страданию.

Свой антихристианский пафос Ф.Ницше, как ни странно, во многом основывал на редукциях болезненно-мазохического Б.Паскаля и занудно-дидактичного Л.Н.Толстого (с его псевдоблагостной смиренностью, сусально-показным добрячеством и лицемерной критикой половой жизни). Все трое были терзаемы собственным демонизмом, но справлялись с ним по-разному.

Надо всё-таки признать, что психоанализ (в его развитии от З.Фрейда через К.Юнга к Э.Фромму) в ХХ веке всем нам здорово помог лучше себя понять и с собой управляться.

Психоанализ раздвинул духовный контекст. И снова — на новых основаниях — свёл нас с Востоком.

Одни и те же слова можно понимать по-разному — важен контекст, в который они включены.

Л.Толстой пишет всё как будто очень правильно и гладко — слишком уж, стерильно правильно и гладко. Но меж его умилительно благостных строк незаметно просачивается какая-то очень уж бледненькая и чистенькая неправда, противная вольному и далеко не сусально-благостному духу Христа и всего христианства. Что же это за неправда? — Тщательно, скорее всего даже бессознательно, скрываемое лицемерие, которое подспудно расцветает в липкой атмосфере славословий и всеобщего почитания.

Всё дело в том, что Толстой, возненавидев искусство, вдруг искренне озаботился благородной миссией просветителя заблудших народов, миссией пастыря всея земли. К тому же, при всей его несомненной писательской гениальности, он не был одарён прозрением иррациональных, духовно-мистических глубин, способностью к высокому абстрагированию, явно страдал недостатком юмора и избытком утопического реализма. В результате его проповедь (вне зависимости от того, выпадает она из православной ортодоксии или нет) сводится к унылому горизонтальному морализаторству, лишённому подлинных духовных взлётов и откровений и напоминающему трезвую добропорядочность друзей Иова…

Другое дело, что надо, конечно, понять ситуацию столетней давности, когда люди с радужными надеждами смотрели в грядущий век, когда ещё только зарождались слабые ростки современного гуманизма, одним из провозвестников которого Толстой как раз и явился: не его вина, что этот гуманизм не оправдал потом всех наших надежд…

Всяк делал своё и по-своему правое дело — и Ф.Ницше, и Л.Толстой (а мы, конечно, тоже пристрастны и предвзяты — к ним обоим; но на то мы и вольные эссеисты — что взбрендит в голову, то и несём).

После Ф.Ницше и Л.Толстого Библия (а особенно Новый Завет), кажется, совсем уже окончательно оторвалась от своей сакральной, религиозно-ритуальной первоосновы: мирские философы и лингвисты набросились на неё, аки коршуны. И это тоже, с одной стороны, нагружает сугубо религиозный текст ложью неправомерного обмирщения, но, с другой стороны, к этому ведь приводит всечеловеческая, наднациональная, надконфессиональная открытость Нового Завета, который самым решительным образом порывает с уютным приделом религиозно-богословского круга, отчего и не принял его иудаизм, вполне справедливо распознав в нём опасные тенденции к обмирщению (хотя если рассматривать его чисто технически и текстуально, становится видно, что он целиком основан на выделении и модернизации тех позиций, которые уже содержались в Законе, Пророках и Талмуде).

Иудаизм основан на сильнейшей общинно-родовой и духовно-культурной укоренённости, не только детально регламентирующей образ жизни каждого члена общины, но и наделяющей всякое малейшее движение этой жизни особым духовно-мистическим смыслом. К тому же, известный национально-религиозный изоляционализм иудаизма (как и иных национальных религий) вполне объясним защитной реакцией культуры, носителем которой является в течение многих столетий нещадно истребляемый и отовсюду гонимый народ.

И тут приходит никому не известный босяк, ходит по улицам, домам, синагогам и настойчиво, назойливо, беспардонно проповедует откровенную ересь («нормальные» еретики, наоборот, покидали сёла и города, селились где-нибудь на стороне, и поэтому отношение к ним было сравнительно терпимое), посягая на привычный уклад правоверных иудеев, смущая умы и сердца…

Психическая субстанция — слишком тонкая материя, всякое насилие над ней, хоть со злыми, хоть с добрыми намерениями, чревато пагубными последствиями.

От назойливых морализаторских наущений добра в мире не прибавится. Человеку надо вздохнуть свободно, избавиться от суеты и чрезмерных повседневных тягот, и тогда он начнёт просыпаться для Духа, тем быстрее начнёт, чем меньше его будут нравоучить и толкать то в бок, то в спину, то в живот… Не надо задалбливать человека своим всемирно-историческим добром. «Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи». Поставь себе всемирно-историческую задачу — устроить мир и доброе согласие у себя в семье. Не учи тёмного и чумазого — он такое знает, что тебе и во сне не приснится, — плевать он хотел на твою учёную гениальность: пройди с ним сначала по его дорогам и тогда, может быть, получишь право его учить… Л.Толстой, в конце концов, это понял, начал подумывать о том, чтобы уйти в народ, но долго не решался, а потом всё-таки решился, бросил барский дом, ушёл тайно и налегке, как простой бродяга, сел в поезд, но… через несколько дней простудился и помер…

Мир упорядочен, структурирован хотя бы уже (в том числе) и потому, что на всякое «Да» всегда есть своё «Нет», и наоборот, и не только столь однозначные, но и амбивалентные, усложняющие мировую структуру противоречия находят в ней своё место: например, между Да-да и Нет-да…

Ф.Ницше хоть и клеймит немцев за их недостаточные позитивизм, твёрдость, мужество и научность, но делает это как-то очень уж риторически и неконкретно, однако мы сейчас не об этом, а о том, что его критика христианства сама по себе заражена изрядной долей тевтонского запала, когда он, вооружившись надуманной «волей к власти» (унаследованной от «воли к жизни» А.Шопенгауэра), «высосанной» из заурядного стремления к осуществлению себя, и пристрастно-яростным напором, с лёгкостью перепрыгивает несуразные пропасти, наспех замаскированные разноцветными нитками, какими он лихо «шьёт» к своим вполне резонным и корректным доводам абсолютно непозволительные для любой науки (а он демонстративно заявляет о своих претензиях на научность) подзаборно-площадные приговоры и восторженно-клеветнические гиперболы… Особенно странно, что Ницше, забыв вдруг на время о безумии своего дионисийства, негодует на известные парадоксы христианства и на отсутствие в нём заурядного земного реализма и трезвого практицизма, — вот уж поистине немецкий подход, с которым даже не хочется спорить, настолько он в данном контексте наивен и смешон…

Короче, когда ему надо что-то доказать, он сваливает что ни попадя в одну кучу, доводит себя до белого каления и, будто взгромоздившись на бешеную кобылу, несётся во весь опор не разбирая дороги, и, уж конечно, вызывает неподдельное восхищение — самим этим своим тевтонским, эпатажно-экзальтированным аллюром.

Идя по кругу, сталкивая лбами и чуть ли даже не меняя местами Ф.Ницше и Л.Толстого (потому что они на самом деле близнецы-братья), мы наконец констатируем главное: первый, будучи смиренником, сделал себя бунтарём, а второй, наоборот, будучи бунтарём, сделал себя смиренником. По этой же причине первый стал по преимуществу художником, а второй перестал им быть. Как бы там ни было, оба совершили эпохальные прорывы в амбивалентных своих ипостасях, а по поводу христианства пересеклись в одном общем для обоих пункте — в критике земной церкви.

Сентябрь 29

Духовные ловушки цивилизации [2.07.1999 (188-190)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin
alopuhin

Духовные ловушки цивилизации

Проблема даже не в том, что чрезмерное смирение и самобичевание не менее опасно и зловредно, чем эгоизм и самодовольство, а в том, что «золотой середины» меж ними в реальности не существует. Если мы хотим жить в первой, настоящей реальности, а не метаться между культурно «отрихтованными» биполярными понятиями-ярлыками, мы рано или поздно вынуждены будем безжалостно их отбросить и попытаться подойти к целостному, сразу-синтетическому (то есть без предварительного анализа-расчленения) восприятию себя в этом мире — всё-таки себя, в себе, из себя… Всё-таки с собой так или иначе приходится разбираться, но не с собой как объектом и субъектом (этот способ европейской «расчленёнки» мы уже исторически исчерпали), а с собой как неразложимым целым своей-не своей жизни, которая не ограничивается очевидными пределами сугубо физического тела.

Библейские заповеди врождены нам сызначала, то есть, конечно, не сами эти заповеди, а психический аппарат, обусловливающий элементарные представления о добре, красоте, истине, подобно тому, как вестибюлярный аппарат обусловливает наши представления о верхе и низе.

Начальные аксиологические (ценностные) констелляции со временем «перевоспитываются» в социально ориентированные установки, имеющие самодовлеющий характер: эти установки определяют дальнейший рост крепостных стен монументально-шлакоблочной культуры, которые в итоге обрушиваются на того, кто их породил. Таким образом, исходно оборонительная (в отношении к природной стихии) мощь цивилизации незаметно поворачивает свои уже слишком многочисленные орудия против своего создателя, человека, который уже из кожи вон лезет, чтобы стать объектом и продуктом культуры и цивилизации, забыв о том, что он есть «целое» (не часть) той самой неделимой природы, с которой он доселе воевал не на жизнь, а на смерть как с чем-то чужим и заведомо враждебным.

Однако природа «взяла» человека изнутри и — взбунтовалась. Оказывается, покоряя природу, человек воевал с самим собой и, кажется, почти уже себя покорил, положил на обе лопатки.

И теперь, чтобы что-то по-настоящему, первично и непосредственно увидеть, увидеть собственными, «незапудренными» глазами, мы должны освободить свой взгляд от автоматического социально-культурного удвоения и осознать свою унизительную обусловленность внешней, уже давно не нашей, лицемерной и бездушно-технологичной конъюнктурой.

Когда-то живые, свежие и насущные коммуникативные конструкции и заповеди, пройдя многовековую культурно-историческую «рихтовку» (канонизацию), дряхлеют, роговеют, каменеют, мервеют и оборачиваются заурядной банальностью, пошлостью, оковами духа.

Именно поэтому, например, образованный и чуткий к языку человек не может уже всерьёз, без иронии признаться в любви посредством гениальной и древней формулы «я тебя люблю», а вынужден передавать её изначальный смысл не столь измусоленными околичностями и экивоками (этот пример в одной из своих статей приводит Умберто Эко).

Прозрение, откровение происходит не вчера и не завтра, а здесь и сейчас — лично с нами, через нас, сквозь нас — и не благодаря каким-то идеям, знаниям, убеждениям, надеждам, личным достижениям, заученным формулам, правилам, прилежанию, неприлежанию, самовоспитанию, наставлениям, проповедям, постам и т.д., а вопреки им, а точнее, помимо них и даже — благодаря тому, что нам по случайному счастью и совершенно беспечно удалось вдруг если не изничтожить, то усыпить в себе ими порождённых монстров, чтобы сознание, обретя блаженное опустошение, смогло наконец просто воспринять само себя, то есть истину, которая есть не вещь, не объект, а само это наше точно и ясно просветлённое, без-рассудное состояние — состояние Откровения.

Сентябрь 28

Бога нет — есть путь к Богу (183-187) — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Христианство не проповедует уважения к окружающей человека природе, ко всякой большой и малой её части — к каждому слону и каждому волку, к каждому суслику и каждому моллюску, к каждому дереву и каждому кусту, к каждой крохотной былинке и каждой ничтожной мухе (не говоря уже о комарах, тараканах и клопах). Такое уважение выказывали иногда лишь отдельные христианские мыслители, например, Франциск Ассизский, отдельные старцы, Альберт Швейцер своей теорией «благоговения перед жизнью» (хотя к моменту рождения этой своей концепции он уже отошёл от теологии в божественно дикие африканские дебри).

Хотя, конечно, христианство осуществляется в неидеальных, земных условиях, и критикуем мы не его, а себя в нём. К тому же, оно так или иначе умягчает нравы (ой ли?), зовёт человека к добру (кто нас только к нему ни звал), и пусть человек не является даже искренним христианином, он во всяком случае не будет от этого более грешным, чем он есть, а добра может сделать больше или зла — меньше, — есть такой шанс (а если даже и нет, то дело не в этом, а в том, чтобы больше было свободы для витания духа). Задача христианства не в том, чтобы давать какие-то гарантии, а в том, чтобы сдвинуть человека с мёртвой точки, чтобы помочь ему освободиться от тупого самодовольства и пробудиться от спячки духа.

Человек — существо живое, текучее, хитрое, лицемерное и не слишком благородное, — чтобы убедиться в этом, достаточно всего лишь внимательнее понаблюдать за самим собой. История человечества убеждает, что бороться с этими лихими наскоками и с шашкой наголо — бесполезно.

Если в большой физике законы сохранения (как выясняется) действуют не всегда, то в отношении человека они, во всяком случае на макроуровне, вроде бы ещё действуют: человек диалектически противоречив и себе не равен и не верен, он текуч, изменчив, отдельные части его тела и души то теряют энергию, то обретают её, то обмениваются разными её видами между собой, то чахнут, то оживают вновь и т.д.

Если человек в чём-то одном хорош, то в другом обязательно плох: только одни это плохое маскируют более умело, а другие менее умело. Другое дело, что одни недостатки замаскировать, по определению, проще, чем другие: у одного, например, бородавка на носу, а у другого — на спине…

Лобовое и насильственное нападение человека на самого себя с целью искоренения тех или иных своих недостатков не приводит ни к чему хорошему: человек подсознательно увёртлив и хитёр в том, чтобы сохранить неизменным свой статус-кво.

Самовоспитание должно сводиться к искусству всё большего и большего овладения своим бессознательным, которое при этом должно всё больше и больше переводиться в область сознания. Не нужно с собой бороться — просто нехотя и ненавязчиво отслеживайте себя, отслеживайте не отслеживая, то есть необходимо трезво осознавать и понимать всякое своё побуждение и движение, но осознавать и понимать помимо всяких усилий артикуляционно внятного, последовательно-аналитического, «дневного» осознания и понимания: самоосознание своих внутренних импульсов должно осуществлять себя в снятом виде — на  грани сознательного и бессознательного, заступающей за пределы собственного «Я». Ясное дело, идеально это проделывать невозможно, да и не нужно. Не надо ничего себе навязывать. Не надо себя насиловать. Иначе подавленное побуждение будет вытеснено иным способом (лазейка всегда найдётся) и может вдобавок развиться, подобно летящему с горы снежному кому, в более сложный и цепкий автономный комплекс, вытравить который уже намного труднее. Некоторые недостатки (если не все) необходимо даже себе попросту прощать, главное их осознавать, то есть вовремя выносить из тьмы иллюзий и тупорылого самодовольства на свет полноценно-целостного восприятия (конечно, с чересчур преступно-патологическими наклонностями примиряться таким образом негоже).

Мы в России пережили грандиозный экзистенциальный опыт государственно-деспотического атеизма, тоталитаризма и жесточайшей унификации, когда от нас самым лобовым и прямолинейным образом требовали быть исключительно добропорядочными, достойными, хорошими людьми, когда нас воспитывали в соответствии с т.н. «моральным кодексом строителя коммунизма» (в основных своих положениях совпадающим с внешним риторическим настроем христианского гуманизма), воспитывали («грузили») упорно, настырно, везде — в семье, детских садах, школах, армии, на предприятиях, стадионах, улицах, в театрах, кинотеатрах, домах культуры, в ресторанах, столовых, магазинах и прочих местах общего пользования… И что же? Оказывается, столь изнуряюще-твердолобое и вездесущно-всеохватное воспитание не дало нам ничего, кроме ожесточения, многочисленных психических комплексов, социального инфантилизма и конформизма.

Для конкретного человека Бог есть путь к Богу, путь к свету всеохватного смысла, который не обязательно требует особого трансцендирования, свойственного мыслителям, поэтам и просветлённым мудрецам. Для этого пути не требуется никаких внешних, показных движений или специальных упражнений, или чего-нибудь такого особенного… Это, собственно, самый лучший и надёжный путь хотя бы уже потому, что для него на самом-то деле никогда ничего и не нужно, совсем ничего — ни жадных страстей, ни жалких познаний, ни явных поступков, ни занудных проповедей, ни безумных заклинаний, ни смиренных поклонов, ни мыслей, ни слов, ни надежд, ни упований, ни даже веры — ни-че-го: то, что не явно, и постигается неявно, так, между прочим…

Несколько минут отдохновенной тишины и покоя — и вот уже просветлённое Присутствие здесь, с тобой, рядом, в тебе…

Сентябрь 27

Гносеология христианского человека [1.07.1999 (180-182)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Гносеология христианского человека

Русский «пофигизм», русский «авось», русская неспешность и пресловутая лень («поспешишь — людей насмешишь»; «работа не волк — в лес не убежит» и т.п.) — это ведь всё детали формы национального смирения, сближающейся с «восточным» недоверием к внешнему порядку вещей, что выработано многовековыми поисками спасительного убежища от тягот «наружной» жизни.

Этот опыт спасения свидетельствует не столько о дикости и «непросвещённости», сколько о тысячелетней мудрости и остойчивости народа, который как раз благодаря этому своему глубинному смирению практически несокрушим — «непробиваем» («что в лоб, что по лбу»). Хотя, конечно, исторически культивируясь и закрепляясь, эта инертность и тяжеловесная неповоротливость так или иначе оборачивается суеверной тупостью и консервативным мракобесием.

Вопрос о христианском смирении приобретает свою историческую актуальность и остроту лишь тогда, когда экспансия и разгул своеволия становятся чересчур наглядными и нестерпимыми.

Тот, кто пребывает в подлинном смирении, не озабочен понятием смирения: всякое понятие, ограничивая, выделяя и упрощая, вырывает, выпотрашивает означаемое им явление из мировой целостности, из континуума, в котором оно пребывает в диалектически снятом, латентном виде, а значит экстериоризирует, исторически  овременяет, «нагружает», актуализирует, «окукливает», окультуривает его (т.е. явление в мире и то же явление, перенесённое в культуру, суть совершенно разные явления).

Так что русское — «восточное» — внутреннее снятие «западной» внешней активности («русский саботаж») диалектически закономерно и, по большому счёту, продуктивно, а вовсе не реакционно и разрушительно. как полагают многие наши ура-прогрессисты. Конечно, всякое положение имеет свою диалектически оборотную сторону: русский сон чреват русским бунтом, всплесками волюнтаризма и разброда. Но тут уж ничего не поделаешь — исторические скачки диалектически неизбежны.

Сколько ни повторяй (ни вдалбливай): «Люби ближнего своего, как самого себя», — любви не прибавится. От повторения (вдалбливания) рождается не любовь, а культура любви, что далеко не одно и то же.

Творение добра и света диалектически располагается в ортогональной плоскости относительно культуры творения добра и света. Но они (творение и культура творения) друг другу — диалектически же — необходимы, как всякие полярные элементы и антиномии.

Раболепное следование букве догматически утрамбованной культуры стреноживает свободу духа, творящего здесь и теперь. Если вам далеко до Индии и Тибета, учитесь самодостаточности и способности всецело растворяться в настоящем у своих домашних животных.

Мудрость не в том, чтобы быть самым человечным человеком, человеком в квадрате, а в том, чтобы каждый раз сначала, снова и снова быть первичным человеком, человеком в полной, ничем не искажённой, мере, оставаясь при этом животным (т.е. неразложимым и ни к чему не сводимым естеством, самой природой); снова и снова творить новое, искусственное, «чужое», не поступаясь при этом извечным, естественным, родным.

Всякая старая — застарелая, заматерелая — культура со временем наращивает жирок миссионерского самодовольства и начинает распространять мертвящую затхлость своих непререкаемых установлений, препятствующих вольному дыханию жизни, которая есть куда бы то ни было, но — движение.

За две тысячи лет акценты несколько сместились: мы кое-что всё-таки уразумели — так ли, сяк… Мы поняли, что человек — это вовсе не человек, не только человек, но и всё, что его окружает, — абсолютно всё; что человек, взятый сам по себе (как, например, его «взяли» Ф.Ницше и М.Хайдеггер), есть какой-то, хоть и ловко, почти гениально задуманный, но всё же прихотливо скукоженный и нелепо сиротливый, безродно-обескураженный слепок — гипсовая маска смерти, — то есть такой оторванный от мира, от мира многомерных, слишком многомерных отношений человек — это уже никакой не человек, а только химерическая концепция, субъективно ограниченное представление, филолого-поэтическая фантасмагория — такая ли, сякая ли — о человеке.

Чтобы человеку изучить человека более достоверно, чем он способен себя изучить, надо хотя бы не быть человеком, то есть нужна достаточно невероятная для нас дистанция.

Наши представления о человеке так или иначе «нагружаются» нашими конкретными интенциями, взглядами, переживаниями и нашей пристрастной «близостью» к нему («лицом к лицу лица не увидать»). Кошка, изучающая кошку, тоже могла бы увидеть в ней всё, что угодно, — всё, что ей угодно.

И мы, и кошка бесчисленными узами повязаны с мировой целостностью и неотделимы от неё ни при каких обстоятельствах.

Вырывая что-то из мирового континуума и обвешивая это что-то многочисленными ярлыками понятий и мнений, мы не познаём ничего кроме со-отношений этих умозрительных понятий и мнений (означающих), которые, конечно, закономерно отражают какую-то часть сущностной реальности, какую-то размерную часть безразмерной истины, но — только часть. Таков неизбежный результат всякого т.н. объективного познания. Но таков и результат всякого иного (интуитивного, мистического, имагинативного и т.д.) познания.

Никакое познание не может принести нам достаточного удовлетворения, не может утолить нашу жажду по истине, которая ненасытна (и жажда, и истина), а значит в принципе, априори неудовлетворима, то есть неизбежно чревата оскоминой горечи и разочарования, поэтому исконное, извечное, подлинное познание, то есть познание, свободное от гносеологической жадности и разрушительной культуртрегерской экспансии, — это познание незарефлексированное, непреднамеренное, ненарочитое, лёгкое, вольное, бескорыстное, это познание, не ищущее довольства и надежды, не ищущее истины, правды и слова, не ищущее ничего: оно либо есть, либо его нет.

Подлинное познание, таким образом, не нуждается в специальных условиях и проторенных путях, ибо оно спонтанно и целостно, как всё, что есть в природе: подлинное, первичное познание не подлежит никакой фиксации и никакому культивированию.

Реальность не является нашей собственностью. А человек, чтобы смотреть и видеть, не вправе насиловать природу, в том числе и свою.

Сентябрь 21

Бог — творец, а не каратель [16.05.1999 (138-139)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Бог — творец, а не каратель

Только тёмный, слабый и мнительный правитель может требовать от своих подданных беспрекословного, слепого подчинения и грозить им всевозможными напастями, ежели они посмеют усомниться в его богоданном могуществе.

Всевышний, ежели Он есть, вряд ли настолько же тёмен и глуп, как этот вполне земной и по-земному понятный правитель…

Человеку самому давно пора поставить себя на место: он и не сверхживотное, и не сверхчеловек. Человек — «культурное животное», животное со своим особенным языком и своими особенными, творческими, возможностями, свойственными его виду, а по сути — последней и честной сути — он просто другое животное, такое же другое, как кошка по отношению к воробью, или воробей по отношению к таракану: у каждого из этих животных свои языки и свои особенные возможности.