Ноябрь 6

Культура как смерть [14.08.1999 (488-499)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Культура как смерть

Бога нет и не будет — да здравствует Бог!

Бога, может быть (а может и не быть), и нет, но есть неподвластные нам ноуменальные структуры, безжалостно бросающие нас в объятия вечно молодого И.Канта… Главная трудность здесь в том, что на этом уровне наука намертво сплетается с культурой и искусством, и наоборот…

Богословие пытается прикидываться наукой, хотя является чистой мифологией — культурой. Именно поэтому ортодоксальные богословы так ощерились на П.Флоренского, который контрабандой протаскивал в богословие чисто научные и наукообразные спекуляции. А философия (как онтология и метафизика) стоит в такой же оппозиции к богословию, какая проявляется в отношениях между искусством и культурой вообще.

Искусство — как сублимация Эроса — есть влечение к жизни (на костях влечения к смерти).

Культура — как сублимация вечного возвращения, повторения, консервации и ретроспекции — есть влечение к смерти (на ветвях влечения к жизни).

Искусство всегда только начинает, культура всегда только кончает, но искусство начинает там и тогда, где и когда кончает культура.

Философия же, в строгом смысле, хотела бы стоять между, — но не между прошлым и будущим, не в синхроническом «здесь и теперь», а в некоем идеальном междувременьи, каковое практически невозможно: но именно этой невозможностью философия как раз и зачарована, неизлечимо зачарована — поэтому и устремляется к ней с безнадёжно-бесполезным рвением «тяни-толкая», распинающего себя меж центробежными силами искусства и центростремительными силами культуры…

Оказывается, если мы честно признаем, что Бога нет, для нас (и для Бога), в общем-то, ничего не меняется — так же светит солнце, та же земля лежит под ногами, та же травка выпрастывается из земли… и Бог уже тогда не надумывается, не пришпиливается нами культурно-хитроловко к той же земле и той же травке, а внебытийно непребывает Себе на законном Своём неместе

Верить в муху-дроззофилу — это грех, а верить в Бога-Всесодержанта (Сержанта) — это (мол) не грех…

Многие состоявшиеся художники незаметно начинают репродуцировать самих себя-прежних, в результате чего выпадают из искусства в его осадок — культуру. Этому способствуют обнародование, публикация, вступление, вхождение (о-пошление) произведения в народ, обиход, быт, школьную программу…

Дикий порыв, стихия, спонтанный процесс художественного производства, культивируясь, рихтуясь, ограняясь всеусредняющими дамбами социально-исторической злободневности, становясь в глазах массового потребителя законченными по форме произведениями, — умирают. Отсюда — частые самоубийства (или способствующие им самодеструкции) среди вошедших в культуру творцов: нарушается естественное равновесие между влечением к жизни и влечением к смерти в пользу последнего (в пользу культуры).

Признание и слава — это смерть художника, но к ней-то он как раз (отчасти сознательно, отчасти бессознательно) и стремится, к смерти в культуре.

Обычные люди (не художники) репродуцируют, сублимируют себя в социуме, быте, детях и неврозах, а художники — в своих творениях. Если бы все люди на земле стали художниками в полном (спонтанно-демиургическом) смысле этого слова, психотерапевты были бы не нужны.

Религия как «технэ» — величайшее творение человечества, органично сочетающее в себе и культуру как структуру догматического формообразования, и искусство как живое смыслопорождающее творчество.

Культура — игра, ритуал — осуществляет стремление повторить былые приятные возбуждения.

Искусство, живое творчество — «по ту сторону принципа удовольствия», осуществляет стремление создать новую игру, новый ритуал.

Культура творит добро и зло.

Искусство творит «по ту сторону добра и зла».

Когда поэт Ф.Ницше, борясь против культурной мертвечины, сказал, что «Бог умер», культуртрегер Ф.Ницше начал бороться с поэтом в самом себе, втихаря протаскивая Бога под другими именами. В конце концов культура («вечное возвращение») победила поэта, и — поэт умер.

Реальная церковная практика поневоле (по культурной инерции) культивирует патернализм идеального сверх-Я. А Ф.Ницше, тщась изъять Бога из одряхлевшей культуры (Каковой там, впрочем, и не ночевал), тщился, по сути, «убить» своего отца — протестантского священника («Эдипов комплекс»).

«Бог», намертво замурованный в тесных объятиях застывшей железобетонной культуры, не стоил столь героически рьяных нападок Ф.Ницше, ибо Бога в культуре нет и быть не может (под личиной Бога в ней выступает идеальное сверх-Я).

Бог не только акультурен и алогичен, но и абытиен, поэтому никаким суждениям неподвластен. А культура лишь объективирует проекции нуминозных (божественных) и идеалистических переживаний человека.

А Бога быть не может, Он не есть — Он вне бытия. Вне культуры. Вне искусства. Вне всего. Бога представить, придумать нельзя. Говорить о Нём — категорически (и категориально) нельзя. И какой-то намёк на это просвечивает в говорливо-отчаянных метаниях Ф.Ницше — этими своими антропологическими метаниями он и интересен.

Мир есть единство, которое со-держит метаморфозы пространственно-временных структур: структура субстанции переходит в структуру функции, структура функции переходит в структуру субстанции. Но все эти метаморфозы запрограммированы внепространственно-вневременным и внецелым началом (оно же и конец).

Явление жизни сильно осложняет природу мирового устройства: неорганический мир — равновесен, органический — неравновесен. Всё химическое (из коего и появляется известная нам жизнь) выглядит некоей довольно странной надстройкой над физическим. Но коль на атомарном уровне химическое всё-таки как-то выплетается из физического (хотя опять же странно, неким структурным скачком, причина которого «приходит» неизвестно откуда), значит органический и неорганический миры есть необходимые (хотя и не абсолютно) части друг друга…

Как ни крути, а некое внепространственно-вневременное пра- и сверхсознание (которое проявляет себя как великое Ничто или как пневматическое Молчание) так или иначе всё равно оказывается главнее и первичнее всякой материи, всякой структуры, всякой причины, всякой динамики, всякой диалектики, всякого языка, всякого сознания… Но: для нас нет ничего более близкого, чем бытие, и ничего более далёкого, чем Бог. В точке пересечения бытия и Бога, экзистенции и эссенции, Падения и Творения происходит алогичный скачок, дающий нам возможность («просвет«) эк-зистировать, то есть парадоксально (аб-сурдно) от-носить себя к бытию и к Богу одновременно и внепространственно-вневременно.

О Боге говорить нельзя (если уж даже о бытии ничего нельзя сказать). Но когда мы мысленно отходим от Него, думая и рассуждая по прихоти своей о чём угодно, мы всё равно поневоле однажды к Нему возвращаемся, когда доходим («доходягами«) в своих рассуждениях до конца — до конца своей экзистенции в бытии.

Ценностно-культурный подход (включающий в себя в том числе и ниспровержение, и переоценку всех ценностей) всегда сводится к насильственной субъект-объективации, порождающей всё новые и новые культурные надстройки над суровыми, скупыми и молчаливыми основами неприрученной жизни и метаприродного бытия. Чтобы хоть что-нибудь сказать себе в удовольствие, мы придумываем (навязываем) себе удобные ценностные иерархии и иерархийки. Назначив придуманному богу (или/и кому/чему бы то ни было ещё) придуманное место в придуманной нами иерархии, мы делаем то же, что делают моралисты, зовущие нас делать то, что, по их разумению, должны делать все те придуманные ими люди, что делают (если делают) придуманное ими добро во имя придуманного ими гуманизма (или/и чего бы то ни было ещё).

Культура тщится взгромоздить на свои мраморно-дубовые пьедесталы отлитые ею в бронзе опредмечивания проекции экзистенциально нами несхватываемых, потаённых и не явленных въяве, то есть субъект-объектно не представленных нам онтичных целостностей… Наука (как последняя отрыжка метафизики) тоже должна знать своё место: нынче это чистая логика, инженерия, технология — та же культура.

Оценивая какой-нибудь отвлечённый от мирового целого камешек, мы поневоле обрываем его сущностные, корневые бытийные связи и ставим в субъект-объектные отношения.

Подлинная ценность могла бы, говоря условно, пребывать до всех и всяких оценок и субъект-объектных полаганий, — то есть её в нашем полагании нет, как нет её и в пред-стоящей нам тотальной реальности, которая, по определению, не обусловлена ничем. Всякая оценка, всякая иерархизация создаёт шум чрезмерного волюнтаризма, цепную реакцию суетливых означиваний, что убивает надежду на тишину неосмысляющего вслушиванья и вольготный покой нерасчленяющего созерцания, — только через тотальную немоту спонтанного вслушиванья, через внепространственно-вневременную пустоту непреднамеренного наблюдения можем мы хоть немного приблизиться к целостной сути, каковая намного ближе к нам, чем мы можем её помыслить, находясь в расхлябанном разгуле субъект-объектных додумок самодовольной культуры.

Ноябрь 5

Богоборчество как благо [13.08.1999 (479-487)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

трезубец
alopuhin

Богоборчество как благо

На примере Н.В.Гоголя и Л.Н.Толстого мы отчётливо видим, насколько вредны художнику голое умозрение и трезво размеренное благоразумие, освобождённые от творческого, бессознательно-интуитивного произвола, который есть не что иное, как богоборчество.

Богоборчество — это вовсе не атеизм и не борьба с Богом, а тем более с верой как таковой: это есть культурная, аксиологическая работа в контексте божественной иерархии по омоложению-освежению составляющих её ценностей, по их очищению от одряхлелых и омертвелых культурных тканей и напластований. Окружая божественные, а значит метакультурные, ценности своими железобетонными дамбами, культура поначалу помогает эти ценности воспринимать и обживать, но в итоге окончательно их собой замуровывает — погребает… И тогда приходят богоборцы… Иисус Христос был таким богоборцем. И «антихристианин» Фридрих Ницше. И неистовый Джироламо Савонарола. И антиклерикал Мартин Лютер. И антиклерикал Лев Толстой. И въедливо-язвительный Серён Киркегор. И громокипяще-апокалиптичный Лев Шестов.

Религия есть не какое бы то ни было учение, не философия, не этика, не право. Церковь есть не клуб, не школа, не социальный, не государственный институт, не учреждение по регистрации рождений, браков, смертей, излечению больных и отпущению грехов… Религия и Церковь как невеста Христова в первую голову озабочены движением и взрастанием духа в человеке — в стороне от всех мирских и социальных процессов. Поэтому в убийце, например, религию и церковь заботит (должно заботить) не то, что заботит в нём органы государства и права…

А Божья Благодать не за благие деяния может снизойти на того или иного человека, а за то духовное преображение в нём, что способствовало свершению сих деяний. В божественном измерении и слово, и мысль (даже самые будто бы случайные и мимолётные) — уже, а то и прежде всего — дело, деяние души или духа.

Благие, в эссенциально-божественном смысле, намерения иногда поневоле приводят и к недобрым, в экзистенциально-житейском смысле, деяниям. «Пути Господни неисповедимы…»

В каждом существе бесчисленное множество лазеек есть, через которые оно может, в принципе, улететь куда угодно в любое время дня и ночи, ежели только захочет. Другое дело, что существо сие не ведает как ему — откуда и куда — захотеть: взять вот так и внепространственно-вневременно захотеть… Впрочем, человеку как субстанциальному сверхпространственно-сверхвременному деятелю это, в общем-то, вполне по силам…

Время твоё — в твоих руках, ты можешь сделать с ним всё, что захочешь. Ты можешь секунду свою раздвинуть до размеров вечности (где время и пространство тождественны и взаимозаменяемы). Другое дело, что ты не ведаешь, где и как сия секунда дрожит, с чем и с кем она дружит, где-как и чем-кем со-держится это твоё-не твоё внепространственно-вневременное могу-щество и хочу-щество…

Человек, в принципе, совершенно свободен (благодаря тому, что, в отличие от всех прочих животных, обладает чрезвычайно центрированной самостью, то есть богатейшим арсеналом обратных связей культурно репродуцирующего себя самосознания), но он (чем дальше, тем больше) вольно или невольно, сознательно или бессознательно эту свою свободу ограничивает — в соответствии с той иерархией ценностей, которую опять же он сам и выстроил в себе собственной культурно-духовной или культурно-бездуховной работой (вся беда в том, что чаще всего он скор на выстраиванье надуманных, скоропортящихся «ценностей» и бессилен или попросту ленив для приоткрытия подлинных — алетейных — ценностей, которых на самом деле очень и очень немного).

Бог слишком непосредственно и слишком детально не помогает человеку отделять его зёрна от плевел: человек должен делать это сам, но если он, наделённый «образом и подобием Божиим» (центрированной самостью), делает это в виду Бога, культурно-опосредованно определяющего надличную вертикаль человеческого духа, ему будет легче (яснее) делать своё дело, если оно не служит абсолютному злу (Сатане), и труднее (смутнее), если оно не служит абсолютному добру (Провидению).

Бог — не участник наших дел, Он как бы наш внепространственно-вневременной Соглядатай, не видящий вдобавок всех наших конкретностей так, как видим их мы. Потому зачастую и кажется, что Его как будто бы и нет. Вот так Он и есть, что как бы Его и нет (и даже более того): в этом и проблема. От этого и вопрошания, и недоумения, и сомнения… Однако Он, Творец и Соглядатай, вынуждает-таки человека себя культурно раздвигать и поднимать, себя корректно объективировать, дабы видеть, познавать себя с Его стороны и подвергать себя Его надличному суду.

С психоаналитической точки зрения, сей верховный Соглядатай — это, конечно, не Бог, а проекция нашего внутреннего бессознательного стремления иметь над собой, до себя и вокруг себя некий сверхбиологический культурный сверхсмысл, сверхсимвол папы-патриарха, через который мы могли бы рефлексивно-объективированно сублимировать свои невротически вытесняемые в тёмные подвалы бессознательного основные животные влечения (а других — в этом, психоаналитическом, ракурсе — и не бывает).

Октябрь 26

Бесстрастие Бога [3.08.1999 (393-402)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Бесстрастие Бога

…Но Бог как внепространственно-вневременное, внеисторическое чуть-ли-не-Ничто, около-Ничто, творя эссенциально, то есть независимо от нашей экзистенции, не может непосредственно в неё вмешиваться, не может тем более исторически внедрять к нам Своего Посланника и Сына, да и не может у него быть вообще никакого, а тем более человекообразного, посланника и сына. Ведь и Божий Промысел не в том же состоит, что Бог якобы выпрастывает к нам Свою волшебную десницу и управляет Её чудодейственным посредством нашим конкретным историческим процессом, а в том, что мы творим свою историю сами («с усами») в условиях дальнего последействия сотворённых и спонтанно творимых Им импульсов к спонтанному сотворению и/или наших структурно-онтологических обстоятельств, и/или каких-нибудь иных — каких придётся: Богу нет до нас абсолютно никакого дела.

Бог творит не бытие (и не нас), а его самые общие основополагающие принципы, а точнее даже, стимулы для движения к этим, или/и, возможно, к каким-нибудь иным принципам, а мы воплощаемся сим до-пред-сотворённым Им бытием.

Между эссенцией и экзистенцией лежит логически непреодолимая пропасть — но лишь логически. Творение и падение пересекаются в мнимой (абсурдной) точке алогического скачка. И тогда эссенция — неявным и сложным для нас образом — актуализируется в экзистенции.

«Добро зело» творения не актуализировано во времени и пространстве и не внедрено в экзистенциальное отчуждение нашего падшего (т.е. отяжелевшего своей чрезмерной явью) мира, но если предположить, что Бог творит здесь и теперь (хотя Он творит не здесь и не теперь), то тогда Он творит сразу всем всегда уже сотворённым и ещё не сотворённым, но всё же сотворённым Им: если Бог непосредственно творит эмбрион человеческого младенца (хотя Он его и не творит), а может даже его идеальный, эссенциальный пра-сверхобраз (и его Он не творит), который вдруг каким-то чудом воплощается, допустим (ладно), в генотип, а потом уже и в эмбрион, каковой взрастает в условиях падшей экзистенции, в утробных условиях его матери, обречённой сим Богом на это своё материнство, — то младенец потом рождается, обречённо растёт и всё же обретает некоторую экзистенциальную, то есть в любом случае свою собственную, хотя и довольно ничтожную, свободу, сопряжённую с почти полнейшей безответственностью за творение творимого на земле (раз оно предрешено свыше) и виной без вины (по большому-то счёту), ибо такой, слишком непосредственно творящий наше бытие Бог (Бог катафатического богословия) становится уже попросту каким-то заурядным и назойливо вездесущим роком, фатумом…

Это, конечно, подлинное для нас чудо — алогичный скачок от эссенции к экзистенции, от творения к падению. Здесь тайна.

А историческое, материальное явление Иисуса Христа как эссенциального Богочеловека, как Бога-для-человеков, то бишь «адаптированного Бога», есть пара-докс, безумное противоречие всему человеческому опыту (докса), ещё более абсурдный и алогичный скачок, чем скачок от творения к падению.

Иисус Христос был «послан» к нам тогда, когда человек культурно-исторически уже слишком явственно отделился от всей прочей земной живности (твари), творимой Богом. Получается, что человек, так или иначе развившись, заслужил и потребовал к себе особого культурно-исторического внимания, дополнительного, нового попечения свыше для дальнейшего, но уже христологически детерминированного развития в будущем.

Иисус как Христос есть слишком резкая и даже, пожалуй, кричащая актуализация Божьего Промысла, придавшая человеческой жизни и человеческой истории новое творческое — богочеловеческое — измерение.

Иисус как Христос — эссенциальный Богочеловек.

Человек — экзистенциальный богочеловек: по крайней мере, Иисус Христос актуализировал в человеке эту его богоподобную ипостась…

Без алогической, мистической связи с Богом никакая религия невозможна — эта связь и есть сердцевинное основание всех теологий, каковые, в грубом приближении, суть разновидности философского интуитивизма.

С точки зрения рациональной логики, теории вероятностей, а также физики, биологии и физиологии, смерть конкретного человека со всем его оригинальным комплексом персональных параметров и свойств есть яаление значительно более закономерное, естественное и обычное, нежели его рождение, то есть физическая смерть однозначно детерминирована старением и распадом уже неспособной к регенерации живой материи (потенциально продолжительность жизни программируется в геноме ДНК, куда свои лимитирующие коррективы вносят патологически необратимые накопления системных ошибок и поломок), тогда как физическое рождение, если его отсчёт вести от начала зачатия, детерминировано, пожалуй, только игрой случая. Такова позиция рациональной науки.

Если же смотреть на эту проблему с точки зрения метафизики, наше знание о рождении и смерти во многом обрывочно, смутно и гипотетично: более или менее определённо мы знаем о них лишь с одной, центральной для нас, здешней стороны — стороны наличного бытия (Dasein), — тогда как другие, нездешние их стороны (до здешнего рождения и после здешней смерти) скрываются от нас в маргинально-зыбкой неопределённости небытия, каковое однако незаметно вливается в безраздельный океан всеобщего бытия (Sein).

Человек выпал из без-умного, немыслящего Абсолюта, став мыслящим Абсолют человеком, ибо мысль есть средство раз-ложения и раз-мерения неразложимого и безразмерного Целого, а следовательно, прав Ф.И.Тютчев, сказавший, что «мысль изреченная (т.е. приобретшая неестественную, придуманную человеком форму. — А.Л.) есть ложь». Поэтому Царство Божие заведомо приуготовлено несмышлёным детям, несмышлёным идиотам и несмышлёным старичкам.

Таков смысл первородного греха.

А не решил ли часом современный человек, что Бог наказал его, лишил былого богоподобия, ведь сего богоподобия он в себе уже не чует, а только лишь чает, тоскует и грезит о нём… Хотя на самом деле он, может быть, и грезит, и тоскует по утраченной цельности, по наивной несуетливой мудрости и чистоте своего первозданно-древнего существования и мировосприятия, а значит грезит по дикому и природному своему язычеству… Политеизм, выходит, вовсе не предполагает отсутствие внутренней цельности в человеке…

Совершенствуя культуру и цивилизацию, человек теряет живые связи не только с окружающей, но и собственной своей природой  — распадается на инвентарно оприходованные всевластной культурой части, органы, элементы и функции.

Стихийному мыслителю трудно быть совсем нерелигиозным: ранний К.Маркс (в 1844г.), мечтая освободить человечество от тяжкого физического труда, ведь по сути, может и бессознательно, мечтал об искуплении человеком первородного греха, за который обречён тот на муки непосильной трудовой повинности и иных житейских долженствований.

К.Маркс, как в те годы почти всякий образованный европеец, мечтал вернуть человеку его навсегда потерянный Рай…

А ведь действительно — человек, по большому счёту, не очень-то уж так и мерзостен, как нам его иногда представляют лицемерные святоши. Ведь только и всего — не клеймить и карать, а жалеть и голубить человека надобно за все его пороки и грехи, природа коих, в основном, наследственный и культурно-исторический характер имеет…

Не тюрьмы надо для преступников строить, а райские санатории, где  будут лечить их лаской и природою нежной, где на ночь им будут читать сказки и мифы народов мира, дабы они обрели в душе своей заскорузлой полноценное детство. которого у них, скорее всего, никогда и не было…

Ведь из тюрем наших на свободу выходит во много крат больше настоящих преступников, чем туда попадает. А ежели выходят неспособными снова совершить что-нибудь незаконное, то лишь по причине обретённой в застенках инвалидности — телесной ли, духовной…

Зачем нам, человечеству, нужны такие гигантские государственные монстры с их институтами насилия и грабежа? Прав П.А.Кропоткин — община, вольный город есть самое органичное природное сообщество людей, за которым будущее (и прошлое).

А уж российскому-то человеку Сам Бог велел по заветам просвещённой анархии бытие своё обустраивать — никакие диктаторы и крепостники не смогли вытравить из горючего и непобедимо живучего русского сердца её тайные, дивные, вольные зовы…

Октябрь 25

Точность чуда [2.08.1999 (380-388)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Точность чуда

Философ — дикий рефлексатор своего богоданного, а значит уже и не совсем своего, сознания, а значит уже — медиатор, медиум. У философа нет нигде своего законного места («сами мы не местные, подайте, кто сколько может«), хотя время от времени он ненароком и занимает чужие места, но, аки вампир напитавшись от них «энергией заблуждения» (термин Л.Н.Толстого) и осознав-отрефлексировав их чуждость (даже если они ему не чужды, он вынужден их отчуждать), спешит как-нибудь понезаметней и поспонтанней остраниться, соскользнуть всё равно куда, ведь потом и это самое «куда» придётся покидать.

Философ — бомж — некто без определённого места жуирования-жонглирования-жирования: во всяком случае, оно, некто, есть нечто ползучее — от межи к меже. Он всегда в поиске дикой, необжитой щели, в которую хотел бы окончательно забуриться, чтобы потом разработать её до состояния пропасти, где сладко было бы ему пропасть со всеми потрохами: но зачастую для поиска сей родимой щели одной своей фаллостремительной жизни ему уже не достаёт. И тогда он говорит — «нехай» — и дальше ползёт, извиваясь червём неприметным…

Поэзия нынче становится вольной философией, а вольная философия — поэзией, как оно и было в Древней Греции, Древней Индии, Древнем Китае. Всё возвращается на круги своя: и увидел Бог, что это хорошо

Вот вам — авиация. Её подлинная история уходит  в глубину тысячелетий. Жажда полёта — один из врождённых нам архетипов. Мы смутно знаем, что когда-то умели летать. Мы летаем во сне, освобождаясь на время от здешних, земных долгов и возвращаясь к своей сокровенной сущности.

И эти свои земные долги мы почему-то очень хотим успеть отдать прежде, чем умрём, — нам почему-то очень важно успеть доделать, достойно завершить свои главные дела, которые мы считаем своим природно-космическим призванием: зачем бы нам это было нужно, если мы умрём однажды и окончательно, всерьёз и бесповоротно?!

Можно на всё это усмехнуться и махнуть рукой. Но всякий скептицизм имеет свои пределы. Можно даже не говорить о паранормальных явлениях. Жаль, большинство людей недостаточно внимательно, чтобы наблюдать и оценивать самые что ни на есть ничтожные мелочи каждого дня и немые случайности каждого часа: стоит отвлечься от стереотипов ординарного быта, и каждая мелочь предстанет богатством, а случайность нередко окажется диковинным совпадением, долгожданной встречей и беспрекословным стечением удивительных деталей и обстоятельств…

…Но не абы какая игра сознания может привести к подлинным результатам, а игра архетипически, онтологически выверенная, игра ради непреднамеренного, невымученного и невыдуманного разыскания истинной, а не иллюзорной «десятки«, поистине молодильного, а не лубочно-цивильного «яблочка«, дабы прищучить его, по возможности, не менее ловко, чем это мог делать лесной народный партизан товарищ Робин Гуд.

Игрушки, погремушки, финтифлюшки заведомо, сознательно лживые, приводящие к выстрелам в чёрное «молоко«, — грех: природа сие не прощает — и прежде всего природа самого игрока-финтифлюжника.

Теософские, антропософские и прочие подобного рода своевольно-слюняво-дамские финтифлюшки провоцируют деструктивные иллюзии самоспасения…

Зло другим приносит только тот, кто прежде всего делает зло себе, своей богоданной природе. Какого-то слишком уж специального добра другим делать вовсе не обязательно.

Человек, уважающий свою, подаренную Богом, жизнь и поэтому стремящийся обращаться с самим собой в согласии с Божьим замыслом о себе, каковой распознаётся внимательным и тонким прислушиванием к себе и всему своему окружению, просто не сможет никак порождать злонамеренных деяний в отношении кого бы то ни было. Вот и всё.

Исконный («из-под глыб«) фольклор любого народа — онтологичен и религиозен по самой своей природе: он предельно точен и прост (попадает в «яблочко«), неизменно свеж и нов. Поэтому то искусство, которое берёт свои истоки из подлинного фольклора (есть ведь ещё и псевдофольклор), которое учится у него космически пронзительно попадать в онтологическую «десятку«, имеет большие шансы увековечить себя в сердцах человеческих.

                                          «Умру ли я, ты над могилою

                                            Гори, сияй, моя звезда…»

                                                                     *

                                           «Степь да степь кругом,

                                            Путь далёк лежит,

                                            В той степи глухой

                                            Замерзал ямщик…»

                                                                      *

                                      «Выхожу один я на дорогу;

                                       Сквозь туман кремнистый путь блестит;

                                       Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

                                       И звезда с звездою говорит».

Бог — Смерть — Бытие: вот они, слишком простые истоки всякой онтологии, теологии и подлинного искусства.

Человек, в отличие от всей остальной природы, обладает структурно центрированным сознанием (исключая патологические случаи), поэтому он всегда (слишком «всегда«) имеет явную или неявную свободу выбора и, исходя из неё, вынужден принимать вменяемые решения, за которые моментально (синхронно с этими решениями) несёт самоличную ответственность перед своей потенциально и в то же время окончательно сверхприродной природой, глыбистое шевеление которой он непроизвольно чует за собой.

Помните древний сюжет о перепутье трёх дорог, на котором лежит камень с инструкцией: налево пойдёшь — одно найдёшь, прямо пойдёшь — другое найдёшь, направо пойдёшь — третье найдёшь? Однако в действительности наша свобода так велика, что овладеть ею в силах лишь тот, кто, осознав её и себя, уже ничего не выбирает, ничего не ищет. «Я не ищу, я нахожу», — говорил П.Пикассо…

Свобода, казалось бы, ограничена предопределением, складывающимся из единства и борьбы биотических, психических, социальных, космических и иных сил: но на самом деле свобода и предопределение есть только две сугубо умозрительных стороны одного и того же, неделимого явления — явления спонтанно мечущейся жизни, явления тотально пульсирующей экзистенции.

Попробуйте найти два совершенно одинаковых дерева одной породы (здесь дерево — модель человека). Не найдёте. Но у всех деревьев есть одни и те же общие структурные элементы, элементы бытийного предопределения — корень, ствол, крона, лист, ветка, клетка и т.д.

Предопределение (как закон для общего) составляет исходные условия акта свободы (как частного и особенного беззакония). Но это же самое предопределение было когда-то (а значит и является всегда) актом свободы для какой-нибудь другой ОСО (относительной системы отсчёта), и этот же самый акт свободы будет когда-нибудь (а значит и является всегда) предопределением для какой-то другой ОСО.

Если мы имеем руку длиной 80 см, мы свободным актом никак не сможем вытянуть её перед собой на 90 см: придётся придумать нечто дополнительное и особенное, чтобы эту желаемую нами свободу осуществить — осуществить вопреки понуждению предопределения (80см), для чего мы будем корректировать, изменять и дополнять сие предопределение (80см) на стадии его и нашего свободного следствия (90см), то есть приделаем к нашей руке, допустим, какую-нибудь палку…

А в детстве эти нынешние 80 см были для нас чистейшей свободой, хотя хитрые гены располагали ими в качестве предопределения…

Бог-Отец внекатегориален — внеисторичен, внекультурен. Другое дело — Иисус Христос — наш Брат: раз Он — воплощение богочеловечности, то и мы (немножко) тоже.

Он вошёл в наш падший мир, взял на Себя его тяжесть и — вышел вон… А мы — мы полетели за Ним.

Октябрь 24

Мощь языка и участь дискурса [31.07-1.08.1999 (375-379)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Мощь языка и участь дискурса

Смысл жизни заключается в том, чтобы вовремя окончательно расстаться со всякой надеждой на его обретение, умереть для всякой надежды и возродиться к новой — безнадёжной и, благодаря сему, прояснившейся — жизни: прежде чем умереть, надобно успеть стать совершенно неуязвимым и для жизни, и для смерти, потому что это только слова и психические проекции.

 Есть разные вещи и тела. Есть разные формы и слова. Есть разные настроения и хотения. Есть кресло и табуретка. Есть стакан и яблоко. Есть холод и тепло. Есть дерево и бурундук. Возьмём две головы — на одной, допустим, 500 волосинок, а на другой — 102: ну и что? Возьмём сороковую симфонию Моцарта — изымем из неё произвольно несколько нот или, наоборот, добавим несколько нот: ну и что? Возьмём яблоко — съедим его наполовину или целиком: ну и что?

                             Вчера мы хотели яблока, а сегодня не хотим.
Вчера мы не жили, а сегодня живём.
Вчера была жара, а сегодня мороз.
Вчера мы хотели мороза, а сегодня жары.
Вчера мы были умны, а сегодня  глупы.

Мы можем рассуждать о чём угодно, можем делать разные выводы, можем прозреть и ослепнуть, можем увидеть одну табуретку или две табуретки, но, задумавшись, можем сделать вывод, что мы видели три табуретки, и на этой основе мы даже можем построить целое новое величайшее учение о трёх табуретках, у одной из которых была тайно подпилена одна ножка, но об этом до поры до времени никто не знал, однако через семь с половиной лет об этом узнал архангел Гавриил, когда попытался воссесть на эту мифическую третью табуретку, что, возникнув из небытия, в небытиё и вернулась, хотя никто об этом ничего не знал, да и знать не хотел, но спустя годы какой-то безумец оказался настолько безумным, что заговорил о том, что ничего случайного на свете нет, а значит третья табуретка была! — одни поверили безумцу, а другие нет, а третьи не обратили на это никакого внимания, а четвёртые сидели на четырёх (!) табуретках, но не знали об этом, потому что сошли с ума, — впрочем, об этом они тоже ничего не знали и жили как придётся…

Чтобы разум по вине собственной твердолобости не впал в безнадёжное тупое безумие, полезно его иногда вовремя отвлечь чем-нибудь очень и очень детским, чем-то очень натурально и естественно, а не вымученно и выморочно, глупым, чем-то беспримесно чистым и честным, беспечным и в меру заразительным и азартным, в меру простым и жизнеутверждающим. Отвлечься полезно бесполезным процессом, позволяющим пафос высоколобия, разум, впавший в гордыню и хюбрис, нейтрализовать и раз-умить: подмогой сему и служат как раз — игра, ритуал, художество, искусство — культура. Всё-таки, как ни крути, а культура — это универсальное средство временного спасения (или спасительного самообмана?) и отдельного человека и всего человечества от любых неутыков и ужасов наличного бытия (хотя на самом-то деле подлинное Спасение, Откровение — это вовсе не средство, а всегда уникальный, акультурный, всегда неожиданный и спонтанный опыт воскрешающей смерти).

Аксиоматика, изначальные условия игры есть договор, конвенция тех, кто в неё играет: если ты не принимаешь правил игры в шахматы, ты не будешь, не можешь, не должен играть в шахматы.

Язык есть игра. В каждом языке есть, в свою очередь, множество отдельных, частных, специальных ответвлений, субъязыков-игр — дискурсов (дискурс физиков, дискурс лириков, дискурс дворников, дискурс грузчиков, дискурс носильщиков с Казанского вокзала, дискурс газонокосильщиков, дискурс тюрьмы, дискурс воли, дискурс метафизики, дискурс теологии, дискурс прокурора, дискурс бреда, дискурс подростка первой четверти XIX века и т.д.).

Каждая игра в пределах непререкаемой и общей для всех игроков конвенции предполагает большую или меньшую степень творческой свободы для каждого из игроков. Конвенциональность дискурса — предмет веры дискурсантов, носителей и участников, со-участников дискурса. Но если среди дискурсантов появляется шулер, тайно подсовывающий в свой (но в то же время и общий для всех дискурсантов) дискурс нарушающие конвенцию элементы, он есть уже не дискурсант, а вирус, шпион, враг и преступник, разрушающий, по определению, незыблемые основы всего дискурса в целом. В этом дискурсе, который он разрушает, ему уже не место — из этого дискурса он должен быть изгнан, после чего в стороне от этого дискурса он вправе создать уже свой собственный — другой — дискурс, который будет иметь другую конвенцию, для коммуникативной реализации каковой он может набрать себе новых — других — соучастников-дискурсантов.

Медам, мсье! Делайте вашу игру!..

О чём невозможно говорить в данном дискурсе, о том следует молчать в данном дискурсе.

О чём невозможно говорить в данном дискурсе, о том возможно говорить в ином дискурсе.

О чём невозможно говорить ни в каком из существующих дискурсов, о том возможно говорить в новом, специально созданном для этого говорения дискурсе.

Самые пограничные, промежуточные и смешанные дискурсы есть, по преимуществу, дискурсы художества, искусства. Однако — очень многие другие дискурсы столь же смешаны и размыты (в отличие, скажем, от дискурсов классической математики, шахмат или футбола).

Многие науки имеют так или иначе взаимно пересекающиеся дискурсы, ввиду чего между ними оказываются возможными плодотворные междисциплинарные связи.

Общехудожественный дискурс развивается в сторону роста многообразия частных дискурсов. Но и общенаучный дискурс требует время от времени периодического обновления дискурсивных ракурсов (но уже реже, значительно реже). А как же сакральный, религиозный дискурс? Он когда-то тоже потребует обновления, но не ранее, чем через несколько тысяч лет (если речь идёт о религии, глубоко укоренённой в культуре многих народов).

Лишь щенки и карапузы играют по тем же правилам, что и сто, и двести тысяч лет назад…

Религия как традиционная ритуально-сакральная практика есть культура.

Грубо говоря, культура — как культивирование — есть принудительное оживление и перевоспроизводство всего того или чего-нибудь из того, что существовало, происходило и было создано в тот или иной период человеческой истории (персональной, групповой и/или всеобщей). То бишь заботясь о сохранении всего того, что уже навсегда прошло, культура волей-неволей принуждает живущих в ней (в её охранной зоне) имитационно-миметически перенимать, умножать и вживлять в живое тело своей текущей жизни мёртвое содержимое её музея, мемориала, склада, склепа, архива, библиотеки, аудиовидеотеки, дискотеки и т.д.

Если религия как ординарная практика есть культура, то и наука как последовательность культурно-исторически обусловленных действий мало чем отличается от религии — в том смысле, что и она культура. Однако если ординарная религиозная практика — на 100% культура, то наука, по меньшей мере, на 90%: наука предполагает ещё и дикое, акультурное творчество, как и искусство, где такое творчество либо превалирует над культивированием, либо пытается превалировать. Интересно, что богословие тоже предполагает в себе (в своём научно-онтологическом аспекте) элемент креативности, хотя и меньший, чем религиозная философия (всякая философия как метафизика так или иначе оказывается отчасти религиозной, но не в системно-догматическом, а в онтологически-категориальном смысле).

Борьба Ницше с христианством (как, впрочем, и всякая борьба вообще) есть борьба не философская, а культурно-историческая.

Смешивая культуру с живой («здесь и сейчас«) философией (и искусством), мы смешиваем зайца с геометрией.

Чистое творчество осуществляется через спонтанный выход креатора из мейнстримовой истории ради герметической игры его — уже «ушедшего» — сознания с самим собой, в результате которой история (и уж, конечно, культура) вдруг оказывается другой — новой. Следовательно, всякий мыслитель, каковой, по определению, движется к мысли от немысли, — художник и стихийный игрок, играющий ценою целой жизни, ва-банк на ничем не гарантированный выигрыш, каким является «как бы сквозь тусклое стекло» чаемое им Откровение, прозрение, напрочь сметающее всякие правила предустановленной игры и закладывающее основы небывалого доселе зрения и языка (не дискурса).

Октябрь 23

Подлинное молчит [30.07.1999 (365-366, 373-374)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Подлинное молчит

У каждой партии, группы, компании, конфессии, философии своя комбинация концепций и воззрений, свои просветы и темноты, прорывы и провалы, а в итоге — своя правота.

Всё дело в том, что у разных людей — разная природная и культурная интенциональность, исходная аксиоматика, а значит то, что для одних очевидно и не требует доказательств, для других сомнительно и неопределённо, то, что для одних важно и нужно, для других неважно и ненужно, то, что для одних естественно и легко, для других неестественно и натужно…

Гневно побивать одной самодостаточной концепцией другую — бесполезно, нелепо, наивно и не приводит ни к чему, кроме деструкции и скрежета зубовного (это ещё в лучшем случае).

Наше время, кажется, более или менее доросло до плюрализма. Однако концептуально-мировоззренческий раствор перенасыщен чрезмерным разнообразием равно правомерных подходов к чему бы то ни было, отчего культурное сообщество поневоле распадается на великое множество «кружков по интересам», коммуникация между которыми если не конрпродуктивна, то довольно затруднена. Отвратно-безличное единомыслие сменяется отвратно-диссонансным плюрализмом.

Это, конечно, только схема — скелет превалирующей тенденции: в реальной жизни всё более перемешано и спутано, реальность более безразмерна, а значит более обнадёживающа и более безнадёжна — в зависимости от ракурса взирания на оную…

Мы «доросли» (дожили) и до того, что можем уже понять обусловленность и относительность не только всех ценностей, иерархий, воззрений и идей, но и вообще всего — всего, чего угодно. С одной стороны, это говорит о росте и развитии мышления, которое при этом увеличивает степени и умножает типы своей свободы, своего абстрагирования, но, с другой стороны, примерно то же самое было ведь и сто лет назад, при смене вех и веков… Растёт суета, мельтешение, разноголосица, многообразие идей, форм, красок, мод, слов, имён, символов и ярлыков, но зато беднеет, бледнеет и никнет неторопливая глубина, широта, основательность и непререкаемая мощь конвенционально-онтологического содержания… Что ж, сие вполне естественный и закономерный процесс колебания культурно-исторического маятника — маятника жизни, рисующего синусоидальную кардиограмму нашей провиденциальной маяты…

Одна крайность не лучше другой. Но крайности сходятся и — интерферируют в «золотой середине».

Обще-человеческое, как и всё общее, всё усредняюще-статистическое, не берущее во внимание всё уникальное и спонтанно-самобытное, есть без-человеческое.

Но, с другой стороны, никто не знает и не может знать, что есть человеческое, что должно быть человеческим и должно ли быть вообще.

Не получается одну и ту же, одну-единственную (одну-одинёшеньку) подлинную иерархию ценностей дать всем и каждому — не берут…

Подлинное — оно холодное, ледяное, прозрачное, ясное, чистое, бесцветное и бесчувственное, как заколдованное сердце Кая, но, как ни странно, оно вполне живое и смертное. Но — может передаваться только из рук в руки, а рук почему-то мало — не хватает.

На всей Земле не хватает рук, чтобы всё подхватить и передать по наследству. Да и — некому, некому ведь почему-то передать. Поэтому подлинное — не культура — не передаётся: ни тактильным, ни воздушно-капельным, ни полевым, ни половым, ни каким иным путём.

Но подлинное — не беспутное и не подлунное, — немеет речь, коль фатум — лечь на Млечный путь ему…

«Кто знает, тот не говорит; кто говорит, не знает» (Лао Цзы, «Дао дэ дзин», 56).

Октябрь 21

Алогическая связь [28.07.1999 (352-359)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Единство нашей явной конечности (судьбы) с нашей неявной неконечностью (свободой) делает нас способными к своеволию и творчеству: всякое человеческое творчество слагается из элементов смирения (традиции) и своеволия (инновации), а привносимой в мир новизной оно неизбежно способствует диалектической борьбе и конфликту.

Гений без злодейства (читай: без греха своеволия) невозможен — так или иначе. Когда Н.В.Гоголь и Л.Н.Толстой это поняли, они потеряли всякий интерес к настоящему искусству. Взвалив на себя груз авторитетной нравственной ответственности, груз традиционной морали, они отсекали от себя возможность инновационного своеволия.

Искусство потому и называется искусством, что оно есть дело внеестественное, не только свободное, непринуждённое, но и своевольное, то есть производит то, чего никогда ещё не было в природе, — но богоподобную способность свободно творить даровал нам Господь, сделав для нас сию свободу необходимостью творить добро, красоту и истину: однако ввиду нашей земной ограниченности и несовершенства мы (в том числе и гений) в реализации этой свободной необходимости недостаточно тонки и точны, недостаточно эссенциальны, поэтому в наши творения поневоле закрадываются элементы недобра, некрасоты и неистины, обусловленные неизбежной смутностью всей нашей здешней жизни, нашей экзистенции, которую мы видим «как бы сквозь тусклое стекло (вариант: «через зеркало в загадке«. — А.Л.), гадательно» (IКор., 13:12).

Есть ещё, конечно, сознательные злодеи и сатанисты, грешники по призванию, но и они своего рода обусловленные творцы и жертвы земного своеволия, а в итоге и вышнего Промысла, что обречены, бедняги, совершать всё новые и новые (инновационные) злодеяния, проявляя при этом порой удивительную изощрённость и изворотливость (Иисус без предавшего Его Иуды не стал бы для нас Тем Христом, Который будучи распятым — воистину воскрес).

Всякий гений есть прежде всего гений комплексного наития, интуиции, озарения, откровения, инсайта, то есть гений непосредственного до- и сверхрационального постижения. И в этом смысле, рождаемая им новизна проистекает из проницательности, в наибольшей степени присущей древним и примитивным народам, а также из божественного Логоса как творческого основания бытия. То есть в культурно-историческом плане гений является самым несовременным из всех современных ему, но менее одарённых творцов, ибо он своей творящей сущностью, духом творческого откровения двуедино пребывает в далеко разнесённых друг от друга временах (разнесённых лишь относительно линейной шкалы ординарного исторического времени) — слишком давно прошедшем и слишком далёком будущем. Поэтому, как правило, современники — в упор — его не видят во всей глубине, широте и высоте его гениальности (не говоря уже об иных её измерениях).

Но, с другой стороны, сама природа, само естество не может обойтись без творчества и искусства (какие так или иначе приуготовляет Бог) — в мире нет ничего неизменного (Гераклит прав): мир творится Богом всё время, всегда — и творится вневременно, ибо и само время есть продукт Его миротворчества; Богом творятся все мировые, онтологические структуры, хотя чтобы стать реальными, они должны исходить из неких внеположных им опорных принципов, лежащих в основании всего бытия, а значит эти мировые структуры творятся им не совсем из ничего (ex nihilo).

Всё всегда и неостановимо творится и пересотворяется: всё, что было, есть и будет — всегда, безостановочно происходит, в том числе — здесь и сейчас.

Нашему сознанию сия тотально-творческая каша представляется в виде некоего тютчевского — «древнего» и «родимого» — хаоса (меона), что незримо «шевелится» под явленными нам природными стихиями: однако он вовсе не древний (учение о «начальном» творении есть деизм), а вневременный, и значит, в каком-то смысле, всегдашний, но в контексте всеединства он даже вовсе и не хаос.

Бог в каждый момент времени творит и новые сущности, вещи, и новое время, но творит непостижимым для нас образом, то есть из некоей внеонтологической и межфазово-узловой виртуальной точки…

Да, всё всегда меняется, но в основе сохранения целокупного опорного единства мира стоят божественные законо-мерности количественно-качественных соотношений, количественная сторона которых более доступна нашему культурно-исторически ограниченному познанию, чем качественная. Поэтому посредством интеллектуальной интуиции мы наиболее точно, тонко и глубоко способны постичь последовательные, линейно-количественные закономерности нашего мира, — потому-то сегодня главной точной наукой для нас является математика. Для постижения же качественной стороны бытия мы к интуиции разума вынуждены подключать ещё интуицию души и интуицию духа.

Непосредственно творя абсолютные закономерности относительных закономерностей, Бог как бы оставляет на откуп сим последним запускающие механизмы самоорганизации нашего мира, диалектическая динамика которого — чрезвычайно сложная и многослойная — и составляет сущность дарованной нам свободы, каковую нам надо ещё исхитриться качественно «взять», или же суметь позволить ей «взять» нас…

Бытийно-внебытийная пропасть, разделяющая нас с Богом, делает абсолютно непонятным, как всё-таки могло произойти на земле культурно-историческое явление живого Бога, Богочеловека Иисуса Христа, — ведь Богу для того, чтобы оставаться Богом, нет в этом («кентаврическом») явлении никакой структурно-инструментальной необходимости: сомнения иудаистов в подлинности Мессии поэтому вполне справедливы, но лишь в таком — структурно-инструментальном — смысле. Явление Христа подобно здесь эпатажным инновациям в искусстве.

Естество сего мира непрерывно и непоследовательно творится спонтанным искусством Творца.

Значит Христос есть инновационно-алогический Свет-Логос Бога-Творца, творящего из Себя в Себе как из абсолютной интуиции в абсолютной интуиции, из Духа в Духе (тавтология — алогичный намёк на логическую пропасть меж бытиём и Создателем, которую Его Свет-Логос преодолевает чудовищно решительным и тайным для нас образом, то есть алогическим скачком).

«Свет есть смысл» (Плотин).

Разделяющая нас с Богом пропасть целиком и полностью обусловлена генеральной — рационально-логической — особенностью нашего мышления.

Бог как сверхкосмический и металогический Субъект (но — субъект без объекта) апофатической, отрицательной теологии («Божественное за-Ничто») творит мир как нечто совершенно новое, внешнее и неимоверно, немыслимо (для нас!) отличное от Самого Себя, — новое, внешнее и отличное в смысле полной, абсолютной разницы между Собой и сотворяемым миром, но не в смысле абсолютного отсутствия какой бы то ни было (пусть даже слабой и хлипкой, зыбкой и зябкой) меж ними связи. Связь — есть! Алогическая связь.

Говоря компромиссно-онтологически, Бог является творческим основанием бытия (здесь тайна — скачок через пропасть, «через зеркало в загадке»), поэтому Он есть не наше бытиё, а бытиё-как-таковое, то есть основополагающее, эссенциальное бытиё, тогда как наше бытиё — это бытиё «падшее», экзистенциальное. Следовательно, с нашей, сугубо рационально-логической, экзистенциальной точки зрения — Бога и вправду нет. И связи с Ним нет. Узнать, что Он есть и приблизиться к постижению связи с Ним можно лишь через алогично-эссенциальное преодоление нашей экзистенции с помощью сердца, с помощью души и духа, посредством непосредственно-чувственного и непосредственно-мистического познания, то есть с помощью интуиции чувственной и интуиции мистической. А добытое, познанное этими родами интуиции мы уже потом можем рационально-логически отрихтовать и философски отдискурсировать посредством интуиции интеллектуальной…

Никакого тождества между Богом и миром, Богом и человеком быть не может, поэтому Иисус Христос явил нам Собой сразу две неслиянно-неразрывные ипостаси — Бога и человека: с рационально-логической точки зрения Он — человек, а с металогической — Бог. Но раз человек Иисус может (смеет) говорить от Бога, значит между этими — неслиянными! — ипостасями существует металогическая связь, хотя евангельский Иисус, Который говорит, это, как ни крути, в явленном наличии всего лишь человек (ведь Бог «не говорит»), пусть и исключительный, а именно — наследный и последний посредник, толмач, переводчик, артикулятор Бога на общечеловеческий, рационально-логический язык (другого для нас, в нашей экзистенции, строго говоря, нет).

Однако Бог достаточно всесилен и изощрён, чтобы в неявном подтексте и контексте учительско-пророческого дискурса Иисуса донести до нас то, что мы не способны явно (рационально-логически) понять, но зато способны неявно (металогически) почуять — сердцем: вот почему, адаптируя Себя как Богоадаптера, Иисус говорит нам о без-умии веры, вот почему Его речь зачастую так противоречива, парадоксальна, метафорична, а то и абсурдна — речь, более всего понятная (а значит уже не абсурдная) поэтам, художникам и композиторам, которые в лучшие свои минуты подходят к иррациональному постижению Бога ближе других людей. Впрочем, более или менее близко к такому постижению подходит всякий выпадающий из ординарной культурной обоймы (мейнстрима) человек — всякий маргинал и аутсайдер (художник, посмевший им стать, есть только частный, но наиболее для нас показательный случай такого выпадения).

Зло, гордо и сознательно противостоящее Богу, есть грех. Но зло как динамическое свойство всякой жизни столь же относительно, как пространство и время: то, что с одной стороны может быть злом, с другой стороны вполне может оказаться и даже непременно является добром).

Саранча, являющаяся органической частью сотворённого Богом природного единства и пожирающая поля созревающей пшеницы, совершает бессознательное зло — для человека, который предполагал приготовлять из этой пшеницы хлеб. Хирург от Бога, отпиливающий гангренозную ногу у своего пациента, Провидением Божиим оказавшегося на хирургическом столе, приносит сему пациенту сознательное зло — боль — ради спасения Богом дарованной ему жизни…

Человеку в наличном бытии дарована свобода, включающая в себя взвешивание, выбор и ответственность.

Американский доктор медицины Джек Кеворкян придумал новую область медицины — «обитиатрию«, лечение смертью (эвтаназия). Он способствовал уходу из жизни тех людей, которые изъявляли желание совершить самоубийство по причинам либо психического, либо соматического характера. В конце концов выяснилось, что многие из этих людей были далеко не столь безнадёжно больными, как утверждал Кеворкян, и что он попросту является вполне вменяемым и сознательным убийцей, испытывающим дьявольское удовлетворение от процесса убиения и созерцания агонизирующих тел (13 апреля 1999 года мичиганским судом он был приговорён к тюремному заключению на срок от 10 до 25 лет).

Так зло становится грехом — злом в Абсолюте (но суд над ним вершит не суд земной).

Дьявол — существует: но не буквально, а в виде безоглядной комплексной захваченности, одержимости той или иной — любой — страстью.

Октябрь 7

Лживый бунт понятий и слов [10.07.1999 (250-253)]

alopuhin

Лживый бунт понятий и слов

Горячечный пафос Ф.Ницше — это пафос певца бычачьего языческого здоровья и аристократа хладного мистического духа, свободного от всего «слишком человеческого», каковое он скопом относит к гнилому декадансу, слюнявой сантиментальности, юродивому еврейству… Такие герои, как Дон-Кихот, для него не имеют права на жизнь, а Гамлет и Раскольников для него, должно быть, тоже одинаково ненавистны, потому что оба медлили, терзались сомненьями и слишком сюсюкали перед тем, как нанести удар…

Наши нынешние ницшеанцы (да и прошлые — С.Франк, например) стыдливо оправдывают своего гениального божка тем, что бунт его-де сугубо философский характер имеет… Ну уж нет, ребятки, не сугубо философский, а общекультурный, социальный и практический, на чём сам Ницше специально настаивает совершенно определённым и ясным образом (во всяком случае, в своём «Антихристе»).

А в общем-то, Ницше — экстазирующий псевдомистик и егозливый сатанист, одержимый разгулом подсознательных тёмных стихий, каковые призваны сокрушить всё якобы низшее, незрелое, сюсюкающее, сомневающееся, ошибающееся, грешное, дряблое, дряхлое, больное, уродливое, слезливое, тёплое, мягкое, нежное, то есть — живое (а ведь наша здешняя жизнь есть целокупное единство, диалектически включающее в себя противоборствующие и взаимно дополняющие друг друга элементы и категории): певец языческой жизни на деле оказывается певцом торжествующей смерти.

По сути Ницше, в отличие, скажем, от Р.Вагнера (который удержался на грани), есть самый что ни на есть подлинный, хоть и ловко маскирующийся, декадент и маргинал-модернист, бессознательно накручивающий, накачивающий сам себя, пытающийся за своим «сверхчеловеческим» (а на самом деле до-человеческим), раскоряченным краковяком скрыть от самого себя свою психическую ущербность и вытесняющий, проецирующий её наружу — на других, больных и слабых. Отсюда же его антисемитизм и все иные анти-.

Здоровый и сильный человек, человек света, держит себя в своих сильных руках и терпим к слабостям человеческим, ибо они не в силах ему угрожать, ему нечего бояться и незачем заклинать и бесноваться. Духовно больной и слабый человек, человек тьмы, нетерпим и заносчив, егозлив и напыщен, одержим жаждой власти (ибо не имеет власти над самим собой), мир в его замутнённых злобой и пристрастием глазах видится искажённым и враждебным, он непрестанно заклинает, осуждает и требует от других торжества здоровья (ибо он нездоров) и света (ибо он во тьме).

То, что Ницше кончил сумасшествием, никого не удивляет, а его заядлых поклонников так даже восхищает: они отстранённо любуются прихотливой игрой поэтической стихии, имя которой — безумие.

Интеллектуальная самонадеянность, гордыня, как и всякая иная гордыня, есть грех и ущербность односторонности…

Человек во всей своей полноте — многогранен и противоречив: чрезмерное выпячивание любой из его граней ценою слишком сурового подавления других чревато разрушительными последствиями (хотя и созидательными тоже, если носитель сего выпячивания сумеет-таки с собой совладать, продуктивно сублимируя подавленные потенции). Человеку нужно всё — свет и тьма, разум и безрассудность, верх и низ, свобода и узда, поэзия и проза, догмат и адогмат, традиция и новация, конструкция и деконструкция, пряник и кнут, сила и слабость, небо и земля, жизнь и смерть, Бог и дьявол: но на то он и человек, чтобы со всем этим в себе управляться. Вся проблема в том, что человек текуч, неравновесен, негармоничен, интенционален, предрасположен и пристрастен — к чему-то более, к чему-то менее, но именно поэтому он имеет своё неповторимое, самобытное, уникальное лицо, именно поэтому он и рождается, живёт лишь однажды, и умирает навсегда…

Человек предполагает, дьявол действует, а Бог располагает: путь к Богу лежит через дьявола…

Душа томится в теле —
от головы до пят…
Никто на самом деле
ни в чём не виноват.

«Поди туда, незнамо куда, найди то, незнамо что» — это и есть путь к Богу. Конечно, это только такая фигура речи… Но вся наша образно-мифическая сущность из таких вот фигур — для нас — и состоит: в категориях правды и лжи об этом говорить нельзя.

Устойчивые общечеловеческие, национальные, групповые, индивидуальные мыслеформы, праобразы, архетипы абсолютно реальны и неистребимы: в одном человеке живёт Бог, в другом антибог, но это ведь грани одного и того же архетипа, а всякий архетип имеет как продуктивные, так и непродуктивные в определённой ситуации стороны и тенденции.

Мысли и образы — физически материальны и представляют собой род энергии, одно из проявлений единой мировой энергии.

8-10 веков назад человек не нуждался в вере в Бога — так же, как мы сегодня не нуждаемся в вере в гору Эверест, которую мы никогда непосредственно не видели: человек просто жил с Богом, в Боге. Вера понадобилась, когда человек стал всё меньше жить с Богом, в Боге (как Его ни назови), и вот тогда-то он, осиротев, и стал её мучительно искать — вымучивать, выкликать, алкать… Мы находимся в разных, сложных и неоднозначных отношениях с тем, с чем и с кем мы живём, но в этом и состоит вся наша жизнь, в этих самых отношениях.

Разрушающий структуру единства — созидает структуру единства, как бы он ни брыкался: разрушает ли он, создаёт ли, верит ли в эту структуру, не верит — она есть, и ни в зуб ногой.

Золушка, улыбка чеширского кота, математический ноль, корень из -1, электрон, лептон, планета Нептун, Дон-Кихот, Богоматерь, «Я» — есть ли они? верим ли мы в них?.. Говорят, что никакого Сократа, может быть, вовсе и не было, что Платон его выдумал, что «Тихий Дон» написал, мол, вовсе не Шолохов, а некто Крюков, что Бога нет… Ну и что?..

Имморалист оказался тайным, хоть и чересчур нетерпеливым, моралистом (почти толстовцем): Если ты, человек, говорит он, не станешь лучше, выше и сильнее, ты будешь лишним человеком, который не достоин жить.

Имморалист был человеком с размахом, поэтому что бы ни делал, делал с перехлёстом.

Всё зависит от тебя, человек, не падай на колени пред алтарём, ищи все ответы в себе, говорят Л.Толстой и наш имморалист: но первый слишком аккуратен и трезв в выборе слов, а второй чересчур вдохновен и запальчив .

Человек слишком скор на то, чтоб себя занизить, и слишком нерешителен для того, чтоб себя укрепить для холодных высот, — говорили оба: но первый нудил о смиреньи, скромности, благоразумии, добре и любви, а второй с его чутким слухом поэта не посмел коснуться этих уже слишком захватанных и извращённых обывателем слов, да и не может поэт быть покорным и благоразумным. Но если бы только это: поэт-имморалист стал эпатажно проповедовать зло и грех, что-де спасут от лицемерных добряков, потворствующих толпе ублюдков, кишащих на земле, и вознесут элитных, высших людей в холодную высь, которая по-язычески горяча и беспощадна. Нет ничего безусловного, условна и крива дорожка к цели, — говорил поэт. Случалось даже, говорил он о любви великой, он, бескомпромиссный держатель вертикальной иерархии, в которой отводил бескомпромиссному Христу слепое положение внизу, чем, может быть, Его возвысил только. Но воспевал он смех и танец буйства, здоровые телесные порывы и смертный дух познания высот. Был парадоксов друг поэт-имморалист, но попирал чужие парадоксы. Крушитель всех застоев и культур, культурой сокрушения культур себя он исказил, извёл, запутал и пал под натиском истории культуры… Он не берёг себя, великий эготист…

ХХ век безумием разгульным настиг его и поднял не на смех — на щит…

Всё-таки он кое-чему нас научил — этот безумный, безумный, безумный ХХ век. Безумный, — но и безумно разумный… Может быть, мы и не стали выше, может быть, мы и не стали лучше, но зато мы стали — шире. Имморалистичнее. Адогматичнее. Пластичнее. Внутренне свободнее. Зрячее.

Да, мы наверное не стали лучше. Мы, например, придумали и сделали ядерную бомбу. Не со зла. Со зла мы делаем добро, со зла на себя… Да и что такое добро и любовь? Тот, кто знает, что он благодеятель, добротворец, источник любви, отнюдь таковым не является. Добро и любовь безымянны и происходят ненароком и спонтанно. Иные имморалисты производят их томами, домами и тоннами, даже не догадываясь о том. Многие расточают их бессознательно — инстинктивно… Да и нельзя, невозможно вычленять сии сугубо умозрительные категории из непроглядной гущи жизни, в которой всё сплетено сплошным тугим клубком.

Человек многомернее человека, а посему полностью отвечать за себя не может. Человек многомернее даже Бога, ведь царство Божие внутри него есть, внутри него то бишь умещается, хотя Абсолют есть всего лишь такая структурообразующая и безразмерная (вне-размерная) математическая точка, которой вроде бы даже и нет нигде: но мало ли, чего уже ещё нет…

Умножение и лукавое использование понятий — вот главная ложь всякого мышления, проклятие и крест (crux interpretuum*) всякой философии. Потому что за понятиями и словами нет ничего — ничего, кроме понятий и слов. Поэтому если не можешь молчать, приходится лгать, пробираясь извилистыми тропами меж ложью большой и поменьше…

————————————————-

*Крест интерпретаторов (лат)

Август 18

Наденька-9 (III.38-39) — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Наденька-9

…»Пустите меня!» Девушка вырывается из моих клещей, молниеносно разворачивается и — чмакс! — небольно шлёпает по моей щеке узенькой и вполне даже трогательной ладошкой…

Хм, это уже интересно. Вы не ранены? — спрашиваю. Я? ранена?! — она непонимающе возмущена. Посмотрите, говорю, на себя, — её синий балахон изляпан свежими пятнами крови, — она смотрит, — Боже мой, оглядывается на жуткий тяжкий труп, — ах, извините ради Бога… А я извлекаю из кармана своей (тоже, между прочим, синей) куртки славную русскую косу, опалённую миндальным дыханием смерти, и протягиваю её только что чудом уцелевшей хозяйке… Она снова охает и ахает, но я беру её за локоток и увлекаю от греха подальше, — пойдёмте, пойдёмте отсюда…

Мы устремляемся в сторону Гоголевского бульвара… Досужие прохожие всё чаще начинают коситься на кровавый плащ подстриженной моей спутницы, и тогда я предлагаю ей разоблачиться, погода, дескать, вполне позволяет, но под плащом на ней только лёгкая кофточка, и, конечно, я торопливо стягиваю и предлагаю ей свою куртку, в которой и так уже давно запарился, а тут такой подходящий повод… К тому же, я в свитере…

За спиной победоносно завыла петушиная ментовская сирена, мы оглянулись одновременно — и стукнулись лбами — и хохотали потом на всю улицу, хватаясь за животики, и вспоминали мой «благородный поступок», и её «пустите меня!», и неловкую пощёчину, и опять хохотали, то и дело роняли её вывернутый наизнанку плащ

Потом вдруг одновременно и резко успокоились, посерьёзнели и стали — степенно и неловко — знакомиться…

Она звалась Надеждой.

                                                                                                                                        9.11.93 (10-02)

Ночами уж чуть ли почти не под -30 С. Заметки фенолога. Чу! Под окном второй уж день ревёт и стонет (ревэ та стогнэ), изнывая, экскаватор-динозавр: роет носом мёрзлую землю — у общаги напротив прорвало теплопровод — там и сям струятся паром клубящиеся ручьи

Уж полторы недели, как выдрал шестой верхний левый, извлёк за это время ещё несколько микроосколков, но не хочет заживать разодранная десна — так болит, что я и про тараканов забыл!..

Поиски работы вступают в критическую фазу. Прослышал, что вроде бы в школу №10 требуется сторож, — пошёл вчера выяснять, выяснил — уже не требуется, нашли. Знакомый из местной газетёнки обещал выяснить насчёт работы на спецтурбазе сотрудников гэбэ, традиционно умеющих отдыхать (на такую работу берут только «своих», по знакомству), — вряд ли я подойду (да и, сказать по чести, западло)… Видать, придётся чапать на завод (но и туда только по блату теперь можно проскочить, т.к. там намечаются большие сокращения). Мечтал когда-то я наивно, что смогу зарабатывать литературой… Но пока приходится складывать написанное в специальный сундучок — до лучших времён.

Из приёмника струится церковная музыка Генри Пёрселла

Кстати, до сих пор ещё (через два года после выхода книжки стихов) продолжаю получать письма читателей: недавно получил одно от молодого коммерсанта, который многое хвалит, в чём-то сомневается, задаёт всякие вопросы и просит ответить. отвечать-то я отвечаю, а в конце письма не удерживаюсь-таки от того, чтобы не посетовать на своё бедственное материальное положение (подобные вещи обычно охлаждают горячечный пыл любителей поэзии, почему-то не могущих взять в голову, что, помимо создания высокохудожественных творений, поэт ещё и жрёт, и пьёт, и спит, и отправляет свои естественные надобности). Сей читатель углядел в моих стихах отчётливое христианское начало и, что особенно интересно, с явственным, а то и назойливым, элементом юродства. Что ж, читатель прав. Христианство моё помимовольное, природное — русское. И какой же русский не любит быстрой езды? И какой же русский не юрод?.. «Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?» (1Кор.,1:20). А мой доморощенный даосизм это своего рода этика моего юродства, оправдывающая мою схиму, мою отверженность и отвлечённость.

Человек корыстен по определению: отсюда и весь человеческий прогресс, все усовершенствования и великие изобретения. Корысть лежит в основании всех мировых цивилизаций. Воистину бескорыстно лишь то, что вне человека. Христианство — попытка помыслить идеал, каковой заведомо нереализуем. Т.е. это религия глубоко отвлечённая, философская (в отличие от Ислама) и на счету её немало изуродованных судеб, судеб наивных людей, не распознавших её идеалистическое юродство и заведомую непрактичность. Такая отвлечённость для обывателя — губительна. Отвлечённость пристала лишь философу. Мыслитель, измаянный истерикой, страхом смерти, — не философ (уже поэтому В.В.Розанов, например, на философа не тянет, и Б.Паскаль тоже, и Ф.Ницше). Философ в силах помыслить отвлечённое лишь в той степени, в какой он от-влечён от жизни, в какой при-влечён к смерти…

Призвание художника: и плакать, и смеяться, но — смотреть, созерцать, благоговеть.

Призвание философа: не плакать, не смеяться — смотреть и видеть, понимать.

Высшая степень философии — математика.

                                                                                                                                         10.11.93 (23-55)

Август 14

Второе пришествие-3 (III. 28-30) — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Второе пришествие-3

Утопая в грузино-абхазской крови и в стоне уже голодающего народа, Э.Шеварнадзе, скрепя самостийное сердце, потянулся ко всё ещё могучей России, изъявил-таки желание вступить в СНГ…

После расстрела Ельциным Белого дома в разных районах центра Москвы объявились так называемые «снайперы«, что располагались на крышах, чердаках, верхних этажах домов и даже на колокольнях некоторых церквей: несколько дней они ещё беспорядочно стреляли по всему, что двигалось под их обезумевшими взорами, пока их одного за одним не вычислили и не нейтрализовали («не-не» — ни-куда не годится!). Впрочем, бесконтрольность утечки оружия из Белого дома делает эту нейтрализацию достаточно условной…

В своих «Хрониках Харона» А.Лаврин приводит слова современного французского эколога Альберта Жакара: «Бактерия не может знать, что такое смерть, ведь она просто делится на две, четыре части. Смерть для неё не существует. Понятие «смерть» появилось тогда, когда двое соединились, чтобы произвести на свет третьего. Потому что этот третий — это и не первый, и не второй, не тот и не другой. Это новое существо. Мы себе позволяем роскошь делать что-то новое. А когда делаешь что-то новое, надо освобождать для неё место. Итак, смерть — результат наличия полов. Получается парадокс: рожая детей, мы стремимся бороться со смертью, а ведь потому, что мы рожаем детей, мы неизбежно смертны».

Создания ума и рук человека — это ведь тоже новое, новая сущность, хоть и не биологическая, — но, но… Биологические мутации… духовно-разумные выбросы — теории, религии, искусства — что это?..

                                                                                                                                                    3.11.93 (22-10)

Теории, религии, искусствафилософия) — через них пульсирует (путается, продирается, смеётся и плачет, бликует и подмигивает) бесконечная (снова и снова), мазохически сладкомучительная, всякий раз не удовлетворяющая полноте (а то и существу) посыла (замаха) по-пытка существования, схватывания скользкой рыбины бытия (истины), впадения в колею единственно реального (реальнее реального) сиюминутного-вечного… Сие всякий раз ускользает, оттого и пытка, но и — опять и опять — новая и новая попытка Улитка… вот-вот — непрерывная спираль Вавилонской башни, строительство которой всякий раз трагически предрешено, как предрешена, между прочим, и пресловутая эволюционная спираль, как предрешена всякая утопия, как предрешена всякая, якобы чистая, мысль, каковая, будучи заведомой метафорой (что предопределено изначальным свойством всякого языка), всегда утопична, — поэтому, не будучи в силах выйти за пределы языка, максимум, на что мы обречены расчитывать (на что обречено и чем ограничено человеческое мышление), — это непрерывно (снова и снова) постигать лишь образ бытия, а не само бытиё.

                                                                                                                                                      4.11.93 (20-46)

Ницше говорил (над могилой XIX века): Бог умер.

Фукуяма говорит (над могилой XX века): история кончилась.

Сказано слишком резко, эпатажно, впрочем, понятно почему: и тому и другому надобно было, чтобы их услышали, и — их услышали.

Скажем так: где-нибудь сотни (а то и тысячи) лет назад Бог, может быть, просто пошёл погулять, чтобы предоставить народам, ослеплённым неистовством исторических (истерических), материальных преобразований, вдосталь ими упиться, дойти до последнего края, разочароваться и вздохнуть устало и обречённо — всё, история кончилась… А это и значит, что пришла Ему пора возвернуться, поглядеть на жалких и слабых человеков, погладить их по головке и сказать: чего разнюнились, сопли распустили? вставайте, поднимайтесь, ну!?.

                                                                                                                                                       4.11.93 (22-02)