Ноябрь 6

Культура как смерть [14.08.1999 (488-499)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Культура как смерть

Бога нет и не будет — да здравствует Бог!

Бога, может быть (а может и не быть), и нет, но есть неподвластные нам ноуменальные структуры, безжалостно бросающие нас в объятия вечно молодого И.Канта… Главная трудность здесь в том, что на этом уровне наука намертво сплетается с культурой и искусством, и наоборот…

Богословие пытается прикидываться наукой, хотя является чистой мифологией — культурой. Именно поэтому ортодоксальные богословы так ощерились на П.Флоренского, который контрабандой протаскивал в богословие чисто научные и наукообразные спекуляции. А философия (как онтология и метафизика) стоит в такой же оппозиции к богословию, какая проявляется в отношениях между искусством и культурой вообще.

Искусство — как сублимация Эроса — есть влечение к жизни (на костях влечения к смерти).

Культура — как сублимация вечного возвращения, повторения, консервации и ретроспекции — есть влечение к смерти (на ветвях влечения к жизни).

Искусство всегда только начинает, культура всегда только кончает, но искусство начинает там и тогда, где и когда кончает культура.

Философия же, в строгом смысле, хотела бы стоять между, — но не между прошлым и будущим, не в синхроническом «здесь и теперь», а в некоем идеальном междувременьи, каковое практически невозможно: но именно этой невозможностью философия как раз и зачарована, неизлечимо зачарована — поэтому и устремляется к ней с безнадёжно-бесполезным рвением «тяни-толкая», распинающего себя меж центробежными силами искусства и центростремительными силами культуры…

Оказывается, если мы честно признаем, что Бога нет, для нас (и для Бога), в общем-то, ничего не меняется — так же светит солнце, та же земля лежит под ногами, та же травка выпрастывается из земли… и Бог уже тогда не надумывается, не пришпиливается нами культурно-хитроловко к той же земле и той же травке, а внебытийно непребывает Себе на законном Своём неместе

Верить в муху-дроззофилу — это грех, а верить в Бога-Всесодержанта (Сержанта) — это (мол) не грех…

Многие состоявшиеся художники незаметно начинают репродуцировать самих себя-прежних, в результате чего выпадают из искусства в его осадок — культуру. Этому способствуют обнародование, публикация, вступление, вхождение (о-пошление) произведения в народ, обиход, быт, школьную программу…

Дикий порыв, стихия, спонтанный процесс художественного производства, культивируясь, рихтуясь, ограняясь всеусредняющими дамбами социально-исторической злободневности, становясь в глазах массового потребителя законченными по форме произведениями, — умирают. Отсюда — частые самоубийства (или способствующие им самодеструкции) среди вошедших в культуру творцов: нарушается естественное равновесие между влечением к жизни и влечением к смерти в пользу последнего (в пользу культуры).

Признание и слава — это смерть художника, но к ней-то он как раз (отчасти сознательно, отчасти бессознательно) и стремится, к смерти в культуре.

Обычные люди (не художники) репродуцируют, сублимируют себя в социуме, быте, детях и неврозах, а художники — в своих творениях. Если бы все люди на земле стали художниками в полном (спонтанно-демиургическом) смысле этого слова, психотерапевты были бы не нужны.

Религия как «технэ» — величайшее творение человечества, органично сочетающее в себе и культуру как структуру догматического формообразования, и искусство как живое смыслопорождающее творчество.

Культура — игра, ритуал — осуществляет стремление повторить былые приятные возбуждения.

Искусство, живое творчество — «по ту сторону принципа удовольствия», осуществляет стремление создать новую игру, новый ритуал.

Культура творит добро и зло.

Искусство творит «по ту сторону добра и зла».

Когда поэт Ф.Ницше, борясь против культурной мертвечины, сказал, что «Бог умер», культуртрегер Ф.Ницше начал бороться с поэтом в самом себе, втихаря протаскивая Бога под другими именами. В конце концов культура («вечное возвращение») победила поэта, и — поэт умер.

Реальная церковная практика поневоле (по культурной инерции) культивирует патернализм идеального сверх-Я. А Ф.Ницше, тщась изъять Бога из одряхлевшей культуры (Каковой там, впрочем, и не ночевал), тщился, по сути, «убить» своего отца — протестантского священника («Эдипов комплекс»).

«Бог», намертво замурованный в тесных объятиях застывшей железобетонной культуры, не стоил столь героически рьяных нападок Ф.Ницше, ибо Бога в культуре нет и быть не может (под личиной Бога в ней выступает идеальное сверх-Я).

Бог не только акультурен и алогичен, но и абытиен, поэтому никаким суждениям неподвластен. А культура лишь объективирует проекции нуминозных (божественных) и идеалистических переживаний человека.

А Бога быть не может, Он не есть — Он вне бытия. Вне культуры. Вне искусства. Вне всего. Бога представить, придумать нельзя. Говорить о Нём — категорически (и категориально) нельзя. И какой-то намёк на это просвечивает в говорливо-отчаянных метаниях Ф.Ницше — этими своими антропологическими метаниями он и интересен.

Мир есть единство, которое со-держит метаморфозы пространственно-временных структур: структура субстанции переходит в структуру функции, структура функции переходит в структуру субстанции. Но все эти метаморфозы запрограммированы внепространственно-вневременным и внецелым началом (оно же и конец).

Явление жизни сильно осложняет природу мирового устройства: неорганический мир — равновесен, органический — неравновесен. Всё химическое (из коего и появляется известная нам жизнь) выглядит некоей довольно странной надстройкой над физическим. Но коль на атомарном уровне химическое всё-таки как-то выплетается из физического (хотя опять же странно, неким структурным скачком, причина которого «приходит» неизвестно откуда), значит органический и неорганический миры есть необходимые (хотя и не абсолютно) части друг друга…

Как ни крути, а некое внепространственно-вневременное пра- и сверхсознание (которое проявляет себя как великое Ничто или как пневматическое Молчание) так или иначе всё равно оказывается главнее и первичнее всякой материи, всякой структуры, всякой причины, всякой динамики, всякой диалектики, всякого языка, всякого сознания… Но: для нас нет ничего более близкого, чем бытие, и ничего более далёкого, чем Бог. В точке пересечения бытия и Бога, экзистенции и эссенции, Падения и Творения происходит алогичный скачок, дающий нам возможность («просвет«) эк-зистировать, то есть парадоксально (аб-сурдно) от-носить себя к бытию и к Богу одновременно и внепространственно-вневременно.

О Боге говорить нельзя (если уж даже о бытии ничего нельзя сказать). Но когда мы мысленно отходим от Него, думая и рассуждая по прихоти своей о чём угодно, мы всё равно поневоле однажды к Нему возвращаемся, когда доходим («доходягами«) в своих рассуждениях до конца — до конца своей экзистенции в бытии.

Ценностно-культурный подход (включающий в себя в том числе и ниспровержение, и переоценку всех ценностей) всегда сводится к насильственной субъект-объективации, порождающей всё новые и новые культурные надстройки над суровыми, скупыми и молчаливыми основами неприрученной жизни и метаприродного бытия. Чтобы хоть что-нибудь сказать себе в удовольствие, мы придумываем (навязываем) себе удобные ценностные иерархии и иерархийки. Назначив придуманному богу (или/и кому/чему бы то ни было ещё) придуманное место в придуманной нами иерархии, мы делаем то же, что делают моралисты, зовущие нас делать то, что, по их разумению, должны делать все те придуманные ими люди, что делают (если делают) придуманное ими добро во имя придуманного ими гуманизма (или/и чего бы то ни было ещё).

Культура тщится взгромоздить на свои мраморно-дубовые пьедесталы отлитые ею в бронзе опредмечивания проекции экзистенциально нами несхватываемых, потаённых и не явленных въяве, то есть субъект-объектно не представленных нам онтичных целостностей… Наука (как последняя отрыжка метафизики) тоже должна знать своё место: нынче это чистая логика, инженерия, технология — та же культура.

Оценивая какой-нибудь отвлечённый от мирового целого камешек, мы поневоле обрываем его сущностные, корневые бытийные связи и ставим в субъект-объектные отношения.

Подлинная ценность могла бы, говоря условно, пребывать до всех и всяких оценок и субъект-объектных полаганий, — то есть её в нашем полагании нет, как нет её и в пред-стоящей нам тотальной реальности, которая, по определению, не обусловлена ничем. Всякая оценка, всякая иерархизация создаёт шум чрезмерного волюнтаризма, цепную реакцию суетливых означиваний, что убивает надежду на тишину неосмысляющего вслушиванья и вольготный покой нерасчленяющего созерцания, — только через тотальную немоту спонтанного вслушиванья, через внепространственно-вневременную пустоту непреднамеренного наблюдения можем мы хоть немного приблизиться к целостной сути, каковая намного ближе к нам, чем мы можем её помыслить, находясь в расхлябанном разгуле субъект-объектных додумок самодовольной культуры.

Ноябрь 5

Богоборчество как благо [13.08.1999 (479-487)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

трезубец
alopuhin

Богоборчество как благо

На примере Н.В.Гоголя и Л.Н.Толстого мы отчётливо видим, насколько вредны художнику голое умозрение и трезво размеренное благоразумие, освобождённые от творческого, бессознательно-интуитивного произвола, который есть не что иное, как богоборчество.

Богоборчество — это вовсе не атеизм и не борьба с Богом, а тем более с верой как таковой: это есть культурная, аксиологическая работа в контексте божественной иерархии по омоложению-освежению составляющих её ценностей, по их очищению от одряхлелых и омертвелых культурных тканей и напластований. Окружая божественные, а значит метакультурные, ценности своими железобетонными дамбами, культура поначалу помогает эти ценности воспринимать и обживать, но в итоге окончательно их собой замуровывает — погребает… И тогда приходят богоборцы… Иисус Христос был таким богоборцем. И «антихристианин» Фридрих Ницше. И неистовый Джироламо Савонарола. И антиклерикал Мартин Лютер. И антиклерикал Лев Толстой. И въедливо-язвительный Серён Киркегор. И громокипяще-апокалиптичный Лев Шестов.

Религия есть не какое бы то ни было учение, не философия, не этика, не право. Церковь есть не клуб, не школа, не социальный, не государственный институт, не учреждение по регистрации рождений, браков, смертей, излечению больных и отпущению грехов… Религия и Церковь как невеста Христова в первую голову озабочены движением и взрастанием духа в человеке — в стороне от всех мирских и социальных процессов. Поэтому в убийце, например, религию и церковь заботит (должно заботить) не то, что заботит в нём органы государства и права…

А Божья Благодать не за благие деяния может снизойти на того или иного человека, а за то духовное преображение в нём, что способствовало свершению сих деяний. В божественном измерении и слово, и мысль (даже самые будто бы случайные и мимолётные) — уже, а то и прежде всего — дело, деяние души или духа.

Благие, в эссенциально-божественном смысле, намерения иногда поневоле приводят и к недобрым, в экзистенциально-житейском смысле, деяниям. «Пути Господни неисповедимы…»

В каждом существе бесчисленное множество лазеек есть, через которые оно может, в принципе, улететь куда угодно в любое время дня и ночи, ежели только захочет. Другое дело, что существо сие не ведает как ему — откуда и куда — захотеть: взять вот так и внепространственно-вневременно захотеть… Впрочем, человеку как субстанциальному сверхпространственно-сверхвременному деятелю это, в общем-то, вполне по силам…

Время твоё — в твоих руках, ты можешь сделать с ним всё, что захочешь. Ты можешь секунду свою раздвинуть до размеров вечности (где время и пространство тождественны и взаимозаменяемы). Другое дело, что ты не ведаешь, где и как сия секунда дрожит, с чем и с кем она дружит, где-как и чем-кем со-держится это твоё-не твоё внепространственно-вневременное могу-щество и хочу-щество…

Человек, в принципе, совершенно свободен (благодаря тому, что, в отличие от всех прочих животных, обладает чрезвычайно центрированной самостью, то есть богатейшим арсеналом обратных связей культурно репродуцирующего себя самосознания), но он (чем дальше, тем больше) вольно или невольно, сознательно или бессознательно эту свою свободу ограничивает — в соответствии с той иерархией ценностей, которую опять же он сам и выстроил в себе собственной культурно-духовной или культурно-бездуховной работой (вся беда в том, что чаще всего он скор на выстраиванье надуманных, скоропортящихся «ценностей» и бессилен или попросту ленив для приоткрытия подлинных — алетейных — ценностей, которых на самом деле очень и очень немного).

Бог слишком непосредственно и слишком детально не помогает человеку отделять его зёрна от плевел: человек должен делать это сам, но если он, наделённый «образом и подобием Божиим» (центрированной самостью), делает это в виду Бога, культурно-опосредованно определяющего надличную вертикаль человеческого духа, ему будет легче (яснее) делать своё дело, если оно не служит абсолютному злу (Сатане), и труднее (смутнее), если оно не служит абсолютному добру (Провидению).

Бог — не участник наших дел, Он как бы наш внепространственно-вневременной Соглядатай, не видящий вдобавок всех наших конкретностей так, как видим их мы. Потому зачастую и кажется, что Его как будто бы и нет. Вот так Он и есть, что как бы Его и нет (и даже более того): в этом и проблема. От этого и вопрошания, и недоумения, и сомнения… Однако Он, Творец и Соглядатай, вынуждает-таки человека себя культурно раздвигать и поднимать, себя корректно объективировать, дабы видеть, познавать себя с Его стороны и подвергать себя Его надличному суду.

С психоаналитической точки зрения, сей верховный Соглядатай — это, конечно, не Бог, а проекция нашего внутреннего бессознательного стремления иметь над собой, до себя и вокруг себя некий сверхбиологический культурный сверхсмысл, сверхсимвол папы-патриарха, через который мы могли бы рефлексивно-объективированно сублимировать свои невротически вытесняемые в тёмные подвалы бессознательного основные животные влечения (а других — в этом, психоаналитическом, ракурсе — и не бывает).

Ноябрь 4

Реальность в свете идеала [12.08.1999 (470-478)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Реальность в свете идеала

Сегодня уже невозможно рассматривать проблему человека и всего человеческого без учёта открывшихся к нынешнему времени психологических знаний: существует, по меньшей мере, 16 (4х4) устойчивых психологических типов (открытых К.Г.Юнгом), которые практически окончательно складываются уже к пяти годам жизни человека, — после этого куда его ни тяни, как к нему ни взывай, главные решения в своей жизни он будет принимать в согласии с ведущими доминантами своего психологического типа, которые могут поддаваться лишь поверхностной, но не глубинной, коррекции.

Чисто умозрительно совершенно ясно, что мир порождён сверхмировым и сверхличным началом. Религиозный же и мистический опыт, говорящий о существовании личностного и, вдобавок, тройственного сверхмирового начала, есть опыт адаптационно-психологический, который может утверждать лишь истины психологические, архетипические, мифологические, каковые служат фактором адаптации человека как сверхпространственно-сверхвременного субстанциального деятеля к пространственно-временным условиям земной (а возможно, и не только земной) жизни.

За последние столетия, десятилетия и даже годы мы узнали о себе и о мире нечто такое, что не позволяет нам быть в своём реальном самосознании непререкаемо однозначными и безапелляционно целокупными, — слишком разносторонним, многообразным, многослойным, многоочитым стал наш опыт: к тому же, мы видим, что добровольно расстаться хоть с незначительной частью этого богатства было бы сегодня неоправданным расточительством.

Одним глазом мы видим лишь два измерения, двумя — уже три, а тремя — целых четыре и т.д… А человек — тварь многоочитая.

Люди разного склада, воспитания, опыта, разной наследственности воспринимают мир по-разному: эта разность «снизу» и «сверху» структурно объединена в сознательно-бессознательную системную общность.

Степеней свободы у нас на самом деле практически нет. А если есть, то — кажущиеся, мнимые. Однако мнимые реальности играют в человеческой жизни не менее, если не более значимую роль, чем реальности немнимые. Доступная нашему восприятию реальность и доступная нашему восприятию мнимая реальность воспринимаются нами одинаково реально: например, два половинных изображения чайной ложки в нашем сознании, когда она находится одной своей частью в стеклянном стакане с чаем и другой своей частью вне этого стакана, есть два различных реальных изображения одной и той же реальной ложки, которая и в стакане с чаем, и вне его — одна и та же, но мы воспринимаем её не как одну и ту же, хотя по опыту (только по опыту) и знаем, что это одна и та же ложка.

Или, например, мы придумали животное — парнокопытного слонорога, — которого не существует и, скорее всего, никогда не существовало в реальной действительности. Но если мы его придумали, оно уже существует — в идеальной действительности. А идеальная действительность принимает участие в реальной действительности и может даже при случае получить своё самое что ни на есть конкретное и реальное, физическое воплощение (хотя, как нынче уже известно, сама мысль наша вполне материальна и имеет полевой характер).

Поэтому наши будто бы случайные и безобидные мысли и фантазии неслучайны и далеко не безобидны: их существование для нас в итоге так же реально и значимо, как и существование более явной и зримой реальности.

«В начале был Логос», то есть Слово, идея, замысел, мысль, смысл, символ, модель, план, схема, фантазия, задумка… Бог — это абстрактная идея, а мысль в том, что не мешало бы сейчас испить чайку, — конкретная, но абстрагирующая нас от Бога, а точнее, от конкретности абстрактной идеи Бога…

Константы ритуалов и догматов представляются вольным, анархическим и художественным натурам особенно вредоносной структурой, будто бы угнетающей стихийные порывы их творческого духа, однако эта несущая конструкция земного социума и земной церкви подобна комплексу фундаментальных физических констант, конкретные величины и взаимные соотношения которых позволили актуализировать на земле реальную физику человеческой жизни.

Ритуалы и догматы есть даже у животных — они исцеляют и освобождают, как исцеляют и освобождают мануальные пассы психотерапевта, качание матерью колыбели с младенцем, «плацебо«, монотонно-магический ритм стихов и иные формообразующие элементы культуры (в том числе и стихийно-разудалые порывы неуправляемых, казалось бы, натур, которые на самом деле строят их хоть и на своих и особенных, но всё тех же ритуально-догматических основаниях).

Живое духовное творчество если что и стесняет, то не догматы, каноны и таинства как таковые, а косность, застой, бессодержательный автоматизм, голый формализм и мервящий бюрократизм участвующих в них людей: церковь тогда уподобляется обезличивающей и порабощающей человека государственной машине…

Беспросветные тупики индивидуализма и релятивизма на какое-то время могут быть даже и очень полезными, когда они становятся однажды плацдармом для обнадёживающего прорыва из глубины богооставленного «Я» к всеохватывающему свету божественного «Ты» и к творческому выстраиванию незасиженной мухами поп-культуры ценностной иерархии, без которой невозможно жить не становясь «скотинкой о двух ногах» (слова М.Мамардашвили о человеке)…

Релятивизм хорош и полезен на эпохальных поворотах развития культуры и искусства, когда он выступает модернистским орудием справедливой борьбы против утилитарно-застойной психологии самодовольной толпы.

Релятивизм разбрасывает камни общечеловеческих ценностей. Но рано или поздно приходится их снова собирать.

Интуитивные прозрения, мистические озарения, переживания трансперсональных состояний, корректно удостоверенные пси-явления свидетельствуют в пользу интуитивизма и иерархического персонализма, каковые по сравнению с другими учениями наиболее плавно и дружелюбно сопрягаются с религиозным опытом христианства (кажется, толстовский Левин однажды задремал и ему приснился многозначительный зов: «Сопрягать надо, сопрягать!», а проснулся, заслышав кучера, повторявшего: «Запрягать надо, запрягать!»)…

Реальные общечеловеческие ценности, неназойливо предъявлявшие себя реальными трудами таких редких оригинальных человекотворцев, как Неру, Ганди, Вивекананда, Кришнамурти, чета Рерихов, Швейцер, мать Тереза, не имеют ничего общего с тем лицемерным и фальшивым «гуманизмом», что буквально не сходит с уст всех без исключения политиканов и политиканчиков, журналистов и журналистиков, классных дам и мускулистых блюстителей общественного порядка…

Нет такой великой идеи, которая после своего зарождения миновала бы закалку в беспощадном горниле опошления и дискредитации егозливой толпой. Что ж, благими намерениями вымощена дорога, ведущая известно куда…

Октябрь 29

Ипостаси культуры [6.08.1999 (428-436)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Ипостаси культуры

Подлинная творческая жизнь есть спонтанное и многообразное отклонение от какой бы то ни было нормы: норму, закон, предел назначает для своего удобства мёртвое умозрение, мервящая власть мира сего — власть цивилизованной культуры.

 Все пути, пути культуры как таковой так или иначе хотели бы вести к Добру, Красоте, Истине — к Богу:

1 путь — духовно-религиозный (к Добру, Истине, Красоте);

2 путь — научно-технологический (к Истине, Красоте, Добру);

3 путь — вольного искусства (к Красоте, Добру, Истине).

Хотели бы вести — но ведут ли?..

Подлинная культура есть вневременная и несуетная культура, культура «поверх барьеров», трансцендентальная культура, имманентно присущая человеку и через преодоление культуры века сего ведущая его к Добру, Красоте, Истине.

Культура, всецело обусловленная нуждами цивилизации, есть культура смерти, музея, мемориала, есть эрзац-культура — она никуда не ведёт и препятствует всякому живому движению.

Первая — культура в широком смысле, культура «вертикальная»;

вторая — культура в узком смысле, культура «горизонтальная».

В смутном и суетном мороке века сего первая культура — в тени, в загоне, в глубине, а на виду суетливо отплясывает, пыжится и бряцает кимвалом культура вторая — вторичная, поддельная и лживая.

С точки зрения нынешних норм русского языка, директивно-дегенеративно узаконенных в два приёма (в 1918 и 1956 годах) дубоголовыми советскими госчиновниками от культуры, А.Пушкин, М.Лермонтов, Н.Гоголь, Л.Толстой, Ф.Достоевский, А.Чехов и другие гениальные творцы сверхлитературы писали неправильно, а посему их писания подверглись жесточайшему языковому оскоплению, гражданской культурной казни (ничтоже сумняшеся были исправлены и кастрированы не только отдельные буквы и знаки, но также целые слова и выражения).

Казарменная унификация языка служит усилению и закреплению тоталитарных возможностей государства и его унитарной культуры на долгие годы вперёд.

Всё живое и присущее живому — определённым образом внеисторично, акультурно, бессмертно и трансцендентально. Более того, всё имманентное — трансцендентально.

Всё трансцендентное — трансцендентально, то есть все «вещи в себе» есть в то же время и вещи не в себе, вне себя.

Идеальные сущности и абсолютные, предельно абстрактные категории чахнут, вянут и теряют себя в наших глазах, если их подвергать развёрнутому обсуждению, ибо таковое всегда, в любом случае неадекватно, то есть — неидеально, неабсолютно и недостаточно абстрактно.

Изначально человеческое — сверхживотное, но отличающееся от животного лишь большей центрированностью — сознание и мышление отчётливо принадлежат природе и безотчётно всецело гармонируют с ней (это и есть Рай), но потом сознание и мышление человека, воздвигнув монументальную башню своей культуры, пытается природу поработить, обуздать, сузить, пытается остановить неостановимое мгновение, чтобы затащить его в эту свою башню и использовать по её ограниченным, утилитарным меркам: именно тогда человек раздваивается на природу и культуру, именно тогда в его сознании рождается дуализм духа и тела, добра и зла, света и тьмы.

Конечно, первая, «вертикальная» культура и вторая, «горизонтальная» культура в действительности не только не могут существовать в отрыве друг от друга, но и смешаны между собой в неразличимую общую кашу; если же говорить о свободолюбивом искусстве, то оно тоже, несмотря на свои декларации и самостийные поползновения, волей-неволей варится в этой же самой каше — подперчивает её и подсаливает… Каша сия — жизнь человеческая, которая в целом есть природа и потому не знает смысла и цели, покоя и жалости…

Мораль и право имеют (всё-таки) сугубо животное происхождение, поэтому относятся к низшим этажам сознания и мышления.

Выбор между добром и злом произошёл от выбора стимулов удовольствия и неудовольствия.

Выбор между «можно» и «нельзя», между «хочу» и «не хочу», между «моё» и «чужое» обусловлен генетической необходимостью животной борьбы за свою жизнь, за свой ареал, за свой кусок пищи и за отправление иных естественных надобностей.

Человек всего лишь, в отличие от животных, приобрёл способность всё это означить и абстрагировать в языке. С этого началось плетение человеческой жизни как текста — человек научился абстрагировать через свой язык всё и вся, и это ему понравилось. И как не понравиться, если благодаря развившемуся умозрению он с успехом сумел перехитрить, прогнать и изничтожить всех своих действительных и потенциальных конкурентов из животного мира, в глазах которых он теперь представлялся воистину самым ужасным хищником на земле — царём беззащитной (теперь) природы.

На самом ведь деле нет ни тела, ни души, ни добра, ни зла, ни Бога, ни бездны, но человек придумал эти слова — тело, душа, добро, зло, Бог, бездна — и они воплотились въяве, в искусственной яви культуры, то есть понарошку.

Человек нашёл себе замечательную игрушку — язык (логос), способный образно-символически отстранять и объективировать всё что угодно, всё, что угодно человеческому мышлению. Эта способность в высшей степени проявила себя в трёх ипостасях человеческой культуры — в религии, науке и искусстве.

Октябрь 24

Мощь языка и участь дискурса [31.07-1.08.1999 (375-379)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Мощь языка и участь дискурса

Смысл жизни заключается в том, чтобы вовремя окончательно расстаться со всякой надеждой на его обретение, умереть для всякой надежды и возродиться к новой — безнадёжной и, благодаря сему, прояснившейся — жизни: прежде чем умереть, надобно успеть стать совершенно неуязвимым и для жизни, и для смерти, потому что это только слова и психические проекции.

 Есть разные вещи и тела. Есть разные формы и слова. Есть разные настроения и хотения. Есть кресло и табуретка. Есть стакан и яблоко. Есть холод и тепло. Есть дерево и бурундук. Возьмём две головы — на одной, допустим, 500 волосинок, а на другой — 102: ну и что? Возьмём сороковую симфонию Моцарта — изымем из неё произвольно несколько нот или, наоборот, добавим несколько нот: ну и что? Возьмём яблоко — съедим его наполовину или целиком: ну и что?

                             Вчера мы хотели яблока, а сегодня не хотим.
Вчера мы не жили, а сегодня живём.
Вчера была жара, а сегодня мороз.
Вчера мы хотели мороза, а сегодня жары.
Вчера мы были умны, а сегодня  глупы.

Мы можем рассуждать о чём угодно, можем делать разные выводы, можем прозреть и ослепнуть, можем увидеть одну табуретку или две табуретки, но, задумавшись, можем сделать вывод, что мы видели три табуретки, и на этой основе мы даже можем построить целое новое величайшее учение о трёх табуретках, у одной из которых была тайно подпилена одна ножка, но об этом до поры до времени никто не знал, однако через семь с половиной лет об этом узнал архангел Гавриил, когда попытался воссесть на эту мифическую третью табуретку, что, возникнув из небытия, в небытиё и вернулась, хотя никто об этом ничего не знал, да и знать не хотел, но спустя годы какой-то безумец оказался настолько безумным, что заговорил о том, что ничего случайного на свете нет, а значит третья табуретка была! — одни поверили безумцу, а другие нет, а третьи не обратили на это никакого внимания, а четвёртые сидели на четырёх (!) табуретках, но не знали об этом, потому что сошли с ума, — впрочем, об этом они тоже ничего не знали и жили как придётся…

Чтобы разум по вине собственной твердолобости не впал в безнадёжное тупое безумие, полезно его иногда вовремя отвлечь чем-нибудь очень и очень детским, чем-то очень натурально и естественно, а не вымученно и выморочно, глупым, чем-то беспримесно чистым и честным, беспечным и в меру заразительным и азартным, в меру простым и жизнеутверждающим. Отвлечься полезно бесполезным процессом, позволяющим пафос высоколобия, разум, впавший в гордыню и хюбрис, нейтрализовать и раз-умить: подмогой сему и служат как раз — игра, ритуал, художество, искусство — культура. Всё-таки, как ни крути, а культура — это универсальное средство временного спасения (или спасительного самообмана?) и отдельного человека и всего человечества от любых неутыков и ужасов наличного бытия (хотя на самом-то деле подлинное Спасение, Откровение — это вовсе не средство, а всегда уникальный, акультурный, всегда неожиданный и спонтанный опыт воскрешающей смерти).

Аксиоматика, изначальные условия игры есть договор, конвенция тех, кто в неё играет: если ты не принимаешь правил игры в шахматы, ты не будешь, не можешь, не должен играть в шахматы.

Язык есть игра. В каждом языке есть, в свою очередь, множество отдельных, частных, специальных ответвлений, субъязыков-игр — дискурсов (дискурс физиков, дискурс лириков, дискурс дворников, дискурс грузчиков, дискурс носильщиков с Казанского вокзала, дискурс газонокосильщиков, дискурс тюрьмы, дискурс воли, дискурс метафизики, дискурс теологии, дискурс прокурора, дискурс бреда, дискурс подростка первой четверти XIX века и т.д.).

Каждая игра в пределах непререкаемой и общей для всех игроков конвенции предполагает большую или меньшую степень творческой свободы для каждого из игроков. Конвенциональность дискурса — предмет веры дискурсантов, носителей и участников, со-участников дискурса. Но если среди дискурсантов появляется шулер, тайно подсовывающий в свой (но в то же время и общий для всех дискурсантов) дискурс нарушающие конвенцию элементы, он есть уже не дискурсант, а вирус, шпион, враг и преступник, разрушающий, по определению, незыблемые основы всего дискурса в целом. В этом дискурсе, который он разрушает, ему уже не место — из этого дискурса он должен быть изгнан, после чего в стороне от этого дискурса он вправе создать уже свой собственный — другой — дискурс, который будет иметь другую конвенцию, для коммуникативной реализации каковой он может набрать себе новых — других — соучастников-дискурсантов.

Медам, мсье! Делайте вашу игру!..

О чём невозможно говорить в данном дискурсе, о том следует молчать в данном дискурсе.

О чём невозможно говорить в данном дискурсе, о том возможно говорить в ином дискурсе.

О чём невозможно говорить ни в каком из существующих дискурсов, о том возможно говорить в новом, специально созданном для этого говорения дискурсе.

Самые пограничные, промежуточные и смешанные дискурсы есть, по преимуществу, дискурсы художества, искусства. Однако — очень многие другие дискурсы столь же смешаны и размыты (в отличие, скажем, от дискурсов классической математики, шахмат или футбола).

Многие науки имеют так или иначе взаимно пересекающиеся дискурсы, ввиду чего между ними оказываются возможными плодотворные междисциплинарные связи.

Общехудожественный дискурс развивается в сторону роста многообразия частных дискурсов. Но и общенаучный дискурс требует время от времени периодического обновления дискурсивных ракурсов (но уже реже, значительно реже). А как же сакральный, религиозный дискурс? Он когда-то тоже потребует обновления, но не ранее, чем через несколько тысяч лет (если речь идёт о религии, глубоко укоренённой в культуре многих народов).

Лишь щенки и карапузы играют по тем же правилам, что и сто, и двести тысяч лет назад…

Религия как традиционная ритуально-сакральная практика есть культура.

Грубо говоря, культура — как культивирование — есть принудительное оживление и перевоспроизводство всего того или чего-нибудь из того, что существовало, происходило и было создано в тот или иной период человеческой истории (персональной, групповой и/или всеобщей). То бишь заботясь о сохранении всего того, что уже навсегда прошло, культура волей-неволей принуждает живущих в ней (в её охранной зоне) имитационно-миметически перенимать, умножать и вживлять в живое тело своей текущей жизни мёртвое содержимое её музея, мемориала, склада, склепа, архива, библиотеки, аудиовидеотеки, дискотеки и т.д.

Если религия как ординарная практика есть культура, то и наука как последовательность культурно-исторически обусловленных действий мало чем отличается от религии — в том смысле, что и она культура. Однако если ординарная религиозная практика — на 100% культура, то наука, по меньшей мере, на 90%: наука предполагает ещё и дикое, акультурное творчество, как и искусство, где такое творчество либо превалирует над культивированием, либо пытается превалировать. Интересно, что богословие тоже предполагает в себе (в своём научно-онтологическом аспекте) элемент креативности, хотя и меньший, чем религиозная философия (всякая философия как метафизика так или иначе оказывается отчасти религиозной, но не в системно-догматическом, а в онтологически-категориальном смысле).

Борьба Ницше с христианством (как, впрочем, и всякая борьба вообще) есть борьба не философская, а культурно-историческая.

Смешивая культуру с живой («здесь и сейчас«) философией (и искусством), мы смешиваем зайца с геометрией.

Чистое творчество осуществляется через спонтанный выход креатора из мейнстримовой истории ради герметической игры его — уже «ушедшего» — сознания с самим собой, в результате которой история (и уж, конечно, культура) вдруг оказывается другой — новой. Следовательно, всякий мыслитель, каковой, по определению, движется к мысли от немысли, — художник и стихийный игрок, играющий ценою целой жизни, ва-банк на ничем не гарантированный выигрыш, каким является «как бы сквозь тусклое стекло» чаемое им Откровение, прозрение, напрочь сметающее всякие правила предустановленной игры и закладывающее основы небывалого доселе зрения и языка (не дискурса).

Октябрь 12

В поисках смысла [15.07.1999 (276-284)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

В поисках смысла

Она просто есть, эта потребность — во что бы то ни стало найти ответы на вопросы, на которые ответов быть не может, да к тому же эта потребность очень даже тому и рада, что нет и не будет ей никогда адекватного удовлетворения, но она всё равно не риторична, а онтологична и даёт нашей жизни тот самый главный смысл, которого нет и быть не может никогда, а мы тому и рады, что его нет, отчего наш поиск и приобретает свою ультимативность, ведь мы уже не желаем этот смысл себе взять и придумать, и на том успокоиться, нет, мы желаем негодовать, страдать и убиваться по тому, чего нет и быть не может, ибо подспудно догадываемся, что чем сильнее и больше его нет, чем отчаяннее его нет, тем отчётливее начинаем мы ощущать за этим НЕТ что-то уже совсем другое и более важное, к которому теперь и обращаем наши поползновения, отставляя в сторону этот уже малоинтересный нам «смысл жизни», а вместе с ним и своё изрядно преобрыдлое «Я»…

Лет сто-двести назад ситуация была более или менее ясной: религия отвечала на запросы сердца, наука — на запросы разума. Нынче же всё смешалось: наука всё больше следует позывам без-рассудной интуиции, а религия порой уже деловито пускается в освоение и усвоение логических доводов научного разума…

Грядёт эпоха великого синтеза: дуализм души и ума сходит на нет, они уже вошли друг в друга и стали единой сущностью, единым телом, что может враз «и мыслить, и страдать…»

Анализировать что бы то ни было всерьёз сегодня уже невозможно. Переходное время теоретического собирания камней закончилось. Наступает время практического синтеза.

Наступает эпоха новых старых средних веков.

Официальные границы государств теряют своё незыблемо-непререкаемое значение, гербы, флаги, гимны этих государств становятся детскими игрушками-погремушками. Появились почти независимые города-государства — Нью-Йорк, Москва, Токио, Санкт-Петербург, Лондон, Авиньон, Монтрё, Катманду, Давос, Сан-Франциско, Лос-Анджелес, Екатеринбург, Ватикан, Шанхай, Прага, Иерусалим, Ярославль, Амстердам, Асков, Бомбей, Париж, Нижний Новгород, Рио-де-Жанейро, Кембридж, Новосибирск, Оксфорд, Багдад, Каир, Гонконг и т.д. Каждый такой город-государство имеет своё неповторимое лицо и вполне самостоятельное значение — финансовое, культурное, найчное, торговое, промышленное, духовно-религиозное и т.д.

Прежде незыблемые и мощные научные и культурные отрасли с необыкновенной скоростью распадаются на некое подобие кружков по интересам, напоминающих эзотерические ордены. То есть на горизонтально-организационном уровне происходит очередная эпохальная дифференциация. Но зато на уровне сознания, мышления, духа начинается грандиозная интеграционная работа…

В этих условиях начало нового религиозного перевозрождения представляется уже неизбежным.

Европейская Реформация XVI века — это ведь, странным образом, аналог наших революций 1905 и 1917 годов…

Реформация явилась яростным выступлением против земной церкви, которая вместо того, чтобы быть достойным звеном в иерархии Бога и блюсти очертания идеалов Церкви мистической, стала самодовольным и безбожным институтом самодовольной и безбожной власти.

Нам, возможно, нужен свой могучий Мартин Лютер (или свой Джироламо Савонарола), ибо церковь у нас либо заигрывает с властью, либо оппонирует ей — одно не лучше другого: кесарю кесарево, а церковь должна быть независимым медиатором Духа Божьего.

Но прошлого, кажется, уже не вернуть. Православная церковь распалась на несколько враждебных патриархатов. Они представляют собой сегодня такие же почти уже светские кружки по интересам, как и прочие малые конфессии.

Нынешняя очень странная и неоднородная, явная и скрытая секуляризация свидетельствует о недовольстве Божьего Духа положением дел на земле и приуготовляет для неё коренной распад прежней и пришествие новой эпохи. В жизни мира накапливается новое напряжение, приводящее к новому перераспределению сил и к новой битве — более явной или менее явной. В противовес нарастанию земных, мирских столкновений, войн, деструкций и смятений воспрянет от спячки и взметнётся ввысь новая волна творческих и духовных свершений.

А может, и не воспрянет. Хотя — может и воспрять, почему нет…

Но — душа и плоть есть две стороны единого тела, а грех в таком случае есть то или иное нарушение, сбой равновесия между ними, в том числе и в мышлении о них.

Этот гностический дуализм вкупе с гностической ритуальной практикой, вошедшей в церковное богослужение семью своими обрядами-таинствами (крещение, покаяние, миропомазание, евхаристия, бракосочетание, последнее причастие, рукоположение), фактически лёг в основание самостоятельной христианской религии и окончательно отделил её от иудаизма.

Более или менее случайное нагромождение понятий и представлений в рамках того или иного учения, пройдя стадии последовательных усушек и утрусок, образует в результате устойчивую концепцию — канон. Сей канон требует обживания и укрепления, для чего со временем обрастает убедительной архетипической детализацией, формализацией и ритуализацией: так выстраивается храм всякой религии, как, впрочем, и всякой общественной структуры. Но всякое здание со временем испытывает усталость несущих конструкций и поэтому подвергается либо разрушению, либо реконструкции — реформации.

Так А.Эйнштейн, опираясь на открывшиеся возможности нового математического аппарата, произвёл реконструкцию гравитационной теории И.Ньютона и Г.Галилея, в результате чего наука обогатилась общей теорией относительности — научная картина мира стала принципиально иной.

Наука уже так близко подступилась к тончайшим движениям души и тела, сознания и материи, так близко подошла к той границе, за которой этот умозрительный дуализм теряет всякий свой смысл, что нынче вынуждена уже примирять непримиримые позиции по принципу дополнительности (впервые предложенному Н.Бором), а это знаменует собой переход от методологии жёсткого аналитизма к методологии условно-гипотетического синтетизма, вызревающего на фоне широкого плюрализма.

Даже точные науки перестают сегодня быть такими уж точными: на микро- и мегауровне опыты и измерения эмпирических данных оказываются либо заведомо приблизительными и условными (ввиду, например, влияния «наблюдателя»), либо слишком трудными и неудобными по исполнению (нуждаются в строительстве чрезмерно сложных и дорогостоящих устройств, требуют, по определению, многих десятилетий, а то и столетий и т.д.), либо и вовсе невозможными; математика и логика, исчерпав свои «классические» возможности, становятся интуитивистскими, когда конечный результат решения той или иной задачи непосредственно зависит от выбора, который совершит тот, кто эту задачу решает (см. теорему К.Гёделя о неполноте).

Современная наука — такова её специфика — «бьёт по хвостам», она улавливает, отмечает и пытается свести в единую более или менее стройную и упорядоченную картину только то, что есть: она не задаётся и не должна, по определению, задаваться вопросом «почему?» — почему есть то, что есть, и почему оно есть именно так, как есть, а не иначе (хотя соблазн задаться такими вопросами велик, и в свободное от науки время её пытливые жрецы задаются ими сплошь и рядом).

На вопрос «почему?» ничтоже сумняшеся отвечает религия, но преисполнены им также и такие представители ненаучного сообщества, как недовоспитанные дети, вольные фантазёры, художники, поэты, музыканты, писатели, старатели, мыслители, инвалиды, скалолазы, зэки, солдаты, старые девы и просто прохожие.

Сколько ни бейся над смыслом жизни, всё равно упрёшься в стену последнего и главного для человека вопроса — о смысле смерти.

Чего ж тут тогда удивляться насупленной мрачности христианства (как это — каждый по-своему — делали Ф.Ницше и В.В.Розанов)? Но зато постигая жизнь в смерти и смерть в жизни, оно не плюёт «здоровым» буддистским плевком на эту смутную жизнь (что будто бы только «сон и мираж»), а так или иначе, плохо ли, хорошо ли, но пытается всё же придать ей достойное и осмысленное целеполагание, «чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор…» (Н.Островский). Хотя, конечно, некоторый дуалистический перевес в сторону бестелесной духовности в этой религии есть… Но, с другой стороны, она ведь не Фемида, которая, уравновешивая левое с правым и высокое с низким, обязана при этом следовать рациональной и трезвой логике. На то она и религия, чтобы разрешать запросы сердца не в поле рациональных запросов ума, а за ним, за его пределами — в ауте, в поле без-умия, увлекающего вопрошающий дух в запредельно-сокровенные выси и дали, что одним служат для трусливого самообмана, а другим — для героических исканий последнего прозрения (что, впрочем, чреваты тем же самым самообманом)…

Сентябрь 30

Вменяемость во Христе [3.07.1999 (191-194)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Человек прошлого (не так уж и давнего) был окружён опасной, дремучей и хищной, но вместе с тем живой, благодатной и щедрой природной стихией.

 Человек же сегодняшний окружён зачастую природой укрощённой, надломленной, забитой и больной, а опасными, дремучими и хищными стали для него теперь продукты его собственной цивилизации — мёртвые и бесчувственные, но невероятно активные и вездесущие: и вот они уже с успехом перевоспитывают управляющего, а зачастую уже и не управляющего, ими человека на свой лад… Природа пока ещё из последних сил (впрочем, всех сил её мы не знаем и знать не можем) пытается спасти человечество от гибели, но оно не оставляет ей на это никаких шансов (шансов, впрочем, мы тоже не ведаем и ведать не можем).

Зато к концу ХХ века мы вроде бы уже начинаем прощаться с глобальными социально-политическими иллюзиями, которые водили нас за нос несколько последних веков, а то и тысячелетий.

А ведь все достижения культуры и цивилизации так или иначе служат умножению тех же иллюзий — иллюзий обороны и безопасности.

Все религии, все социальные институты служат тому же — ещё и ещё одному — очередному умножению иллюзий неизменности и надёжности.

Всякий отдельный человек, каким бы диким и непросвещённым он ни был, практически всегда лучше, благороднее и человечнее всякого социума, в который он включён — вколочен, втиснут, ввинчен — как мёртвый и покорный винтик. Смог бы сам по себе каждый такой человек, если бы он не служил раболепно всем своим социумам — от семьи до государства, — так испохабить, изгадить, изнасиловать всю эту великолепную и грандиозную природную махину третьей планеты от звезды, именуемой по-человечески Солнце?! Ответ ясен.

Наивная мечта В.И.Вернадского об автотрофности человечества, близка уже, кажется, к своему воплощению, — пожирая себя, человек делает всё для того, чтобы перейти в скором времени на растительный (т.е. совершенно безмозглый) способ существования: В.И.Вернадский, конечно, мечтал несколько об иной автотрофности, но такова уж судьба всякой мечты — грезишь о чём-то невероятно прекрасном, а в итоге получается какая-то совсем уж неожиданная, а то и зловредная чепуха: очарование чревато разочарованием.

Ещё один мечтатель — К.Э.Циолковский — грезил о лучистом человечестве, когда мы-де станем летучими и вольными лучами без всяких там телесных и прочих проблем, — будем, дескать, себе летать там и сям, от планеты к планете беззаботно и гордо…

А диковатый самородок Н.Ф.Фёдоров грезил о физико-химической победе над смертью, когда, мол, раскроются трухлявые гроба и наши многочисленные усопшие предки восстанут пред нами въяве и вживе, и обнимут нас, несчастных, и расскажут нам много всего интересного, всю правду поведают о славных былых временах и наставят нас на путь истинный… А станет нам тесно от эдакого столпотворения бессмертных человеков, полетим на Луну, на Венеру, на Марс. Делов-то…

История нашей цивилизации, эпохи грандиозных свершений, терзаний и надежд, ХХ век с его небывалыми взлётами и небывалыми падениями преподнесли нам настолько наглядные уроки дичайшего цинизма и глумления над этическими идеалами всех времён и народов, что самый неотёсанный, с точки зрения современного европейца, дикарь, никогда не слышавший таких слов, как любовь, благо, добро, справедливость, честь и совесть, живущий повседневной борьбой за элементарное, самое что ни на есть примитивное существование и отправлением своих первобытных языческих культов, представляется нам сегодня чуть ли не единственным воплощением сих идеалов, ибо лучших, менее грешных претендентов на этот пост нам теперь всё равно уже никогда и нигде не найти.

А не идёт ли всё зло на земле от наших твердолобых  идеализаций и мстительных утопий? Может быть, и так. Но если это зло, то зло почти неизбежное, ибо жизнь есть явление неясное, смутное, а всякая её вынужденная конкретизация, всякое её процессуально-этапное и прогностическое определение так или иначе оказываются чересчур гипотетическими, идеалистическими, умозрительными, а по сути — лживыми.

Зло вообще-то есть неизбежное, хотя в то же время и случайное, обстоятельство, частичное повреждение, изъязвление добра, выпавшее ему на долю в результате его актуализации в заведомо неидеальных, земных условиях.

Зло — это контингентный факт, на который пенять грешно, смешно и бесполезно, как смешно и бесполезно пенять реальному солнцу за его пресловутые пятна: пятен не имеет лишь идеальное солнце.

«В начале был Логос» (Ин.,1:1), то есть в начале был стройный замысел, идея, отвлечённый план, схема, модель, каковая, претерпев актуализацию в нашей реальной действительности, не могла избежать закономерного образования побочных контингентных неточностей, ошибок и поломок, которые, компенсируемые отрицательными обратными связями мировой системы, не составляют для неё в целом особенной проблемы.

Другое дело грех, который совершается специально и сознательно, хотя, если говорить с учётом терминологии К.Г.Юнга, он может совершаться и бессознательно, но бессознательное есть ведь только условная часть сознания, ответственность за полноту и «вменяемость» которого лежит на плечах его обладателя, т.е. , по Юнгу, нежелание осознавать свои бессознательные импульсы есть сознательное желание не знать, закрыть глаза на свои собственные побуждения, что само по себе есть уже великий человеческий грех, ибо человек потому и человек, что он имеет власть над своим сознанием, своей душой. То есть та самая «невменяемость», за которую наш суд смягчает приговор преступнику, есть, выходит, больший, а точнее, каузально первейший, более серьёзный грех, чем его, какой бы то ни было, «судопроизводственный» результат (за исключением безнадёжно патологических случаев).

Человек совершает грех, когда он себя не держит. Это не значит, что человек не имеет права на самозабвение, — наоборот, именно благодаря забвению себя, своего жалкого и жадного «Я» (а точнее, неадекватной, корыстно надуманной части своего «Я») и совершаются в мире все подлинно благородные деяния, но при этом совершающий их человек держит свою самость в её простодушно-бескорыстном слиянии с миром, универсумом, абсолютом (а если говорить о Боге, то и с Богом).

Держание себя происходит совсем не торжественно и явно. Неистребимо-весёлое и ненадуманное, непреднамеренное, непринуждённое, а по сути всего лишь простейшее внимание — вот что нужно для этого. Обычное уважение к жизни и её мелочам.

Чтобы быть на-стоящим, до-стойным и стоящим человеком, чтобы открыть себя для Откровения и предстать пред Ликом, вовсе не обязательно совершать подвиги и достигать высот в каком-нибудь деле. Достаточно просто жить в незаметной дружбе с незаметными мелочами, достаточно видеть и слышать, не прилагая к этому никаких видимых усилий. В этом и состоит подлинное смирение — в уважении к тому, что тебя окружает, а значит и в уважении к себе, к себе, идущему навстречу свободному предопределению — Провидению. Разве это так трудно?..

Если вы скучно и тупо пьёте свой скучный чай и смотрите на тупую стену, то вы скучный и тупой — невменяемый — человек. Христос пришёл, чтобы сделать нас вменяемыми — наши конкретные преступления Его не волновали.

Вера — это и есть вменяемость, внимаемость, вмещаемость, при которых сознание, дух обретает спокойную цельную силу, снимающую любые проблемы.

Дело, в конце концов, не в Боге, а в нас — в том, как мы с собой, своей душой распорядимся. Христос пришёл и ушёл — а мы остались, и смотрим друг на друга потерянно и недоумённо.

Христос пришёл и ушёл, но прежде чем уйти, успел расставить новые акценты и валентности. А мы и поныне ещё над ними кумекаем, , хоть они и ускользают у нас между пальцами, аки песок той пустыни, где дьявол Его искушал, — искушал, потому что у него были для этого основания: Иисус сомневался, опасался и не решался поначалу ступить на путь Своего решающего последнего призвания, чреватого суровыми для Него последствиями.

Он сомневался почти как Гамлет, и медлил… Чего уж там про нас говорить, многогрешных…

Август 18

Наденька-9 (III.38-39) — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Наденька-9

…»Пустите меня!» Девушка вырывается из моих клещей, молниеносно разворачивается и — чмакс! — небольно шлёпает по моей щеке узенькой и вполне даже трогательной ладошкой…

Хм, это уже интересно. Вы не ранены? — спрашиваю. Я? ранена?! — она непонимающе возмущена. Посмотрите, говорю, на себя, — её синий балахон изляпан свежими пятнами крови, — она смотрит, — Боже мой, оглядывается на жуткий тяжкий труп, — ах, извините ради Бога… А я извлекаю из кармана своей (тоже, между прочим, синей) куртки славную русскую косу, опалённую миндальным дыханием смерти, и протягиваю её только что чудом уцелевшей хозяйке… Она снова охает и ахает, но я беру её за локоток и увлекаю от греха подальше, — пойдёмте, пойдёмте отсюда…

Мы устремляемся в сторону Гоголевского бульвара… Досужие прохожие всё чаще начинают коситься на кровавый плащ подстриженной моей спутницы, и тогда я предлагаю ей разоблачиться, погода, дескать, вполне позволяет, но под плащом на ней только лёгкая кофточка, и, конечно, я торопливо стягиваю и предлагаю ей свою куртку, в которой и так уже давно запарился, а тут такой подходящий повод… К тому же, я в свитере…

За спиной победоносно завыла петушиная ментовская сирена, мы оглянулись одновременно — и стукнулись лбами — и хохотали потом на всю улицу, хватаясь за животики, и вспоминали мой «благородный поступок», и её «пустите меня!», и неловкую пощёчину, и опять хохотали, то и дело роняли её вывернутый наизнанку плащ

Потом вдруг одновременно и резко успокоились, посерьёзнели и стали — степенно и неловко — знакомиться…

Она звалась Надеждой.

                                                                                                                                        9.11.93 (10-02)

Ночами уж чуть ли почти не под -30 С. Заметки фенолога. Чу! Под окном второй уж день ревёт и стонет (ревэ та стогнэ), изнывая, экскаватор-динозавр: роет носом мёрзлую землю — у общаги напротив прорвало теплопровод — там и сям струятся паром клубящиеся ручьи

Уж полторы недели, как выдрал шестой верхний левый, извлёк за это время ещё несколько микроосколков, но не хочет заживать разодранная десна — так болит, что я и про тараканов забыл!..

Поиски работы вступают в критическую фазу. Прослышал, что вроде бы в школу №10 требуется сторож, — пошёл вчера выяснять, выяснил — уже не требуется, нашли. Знакомый из местной газетёнки обещал выяснить насчёт работы на спецтурбазе сотрудников гэбэ, традиционно умеющих отдыхать (на такую работу берут только «своих», по знакомству), — вряд ли я подойду (да и, сказать по чести, западло)… Видать, придётся чапать на завод (но и туда только по блату теперь можно проскочить, т.к. там намечаются большие сокращения). Мечтал когда-то я наивно, что смогу зарабатывать литературой… Но пока приходится складывать написанное в специальный сундучок — до лучших времён.

Из приёмника струится церковная музыка Генри Пёрселла

Кстати, до сих пор ещё (через два года после выхода книжки стихов) продолжаю получать письма читателей: недавно получил одно от молодого коммерсанта, который многое хвалит, в чём-то сомневается, задаёт всякие вопросы и просит ответить. отвечать-то я отвечаю, а в конце письма не удерживаюсь-таки от того, чтобы не посетовать на своё бедственное материальное положение (подобные вещи обычно охлаждают горячечный пыл любителей поэзии, почему-то не могущих взять в голову, что, помимо создания высокохудожественных творений, поэт ещё и жрёт, и пьёт, и спит, и отправляет свои естественные надобности). Сей читатель углядел в моих стихах отчётливое христианское начало и, что особенно интересно, с явственным, а то и назойливым, элементом юродства. Что ж, читатель прав. Христианство моё помимовольное, природное — русское. И какой же русский не любит быстрой езды? И какой же русский не юрод?.. «Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?» (1Кор.,1:20). А мой доморощенный даосизм это своего рода этика моего юродства, оправдывающая мою схиму, мою отверженность и отвлечённость.

Человек корыстен по определению: отсюда и весь человеческий прогресс, все усовершенствования и великие изобретения. Корысть лежит в основании всех мировых цивилизаций. Воистину бескорыстно лишь то, что вне человека. Христианство — попытка помыслить идеал, каковой заведомо нереализуем. Т.е. это религия глубоко отвлечённая, философская (в отличие от Ислама) и на счету её немало изуродованных судеб, судеб наивных людей, не распознавших её идеалистическое юродство и заведомую непрактичность. Такая отвлечённость для обывателя — губительна. Отвлечённость пристала лишь философу. Мыслитель, измаянный истерикой, страхом смерти, — не философ (уже поэтому В.В.Розанов, например, на философа не тянет, и Б.Паскаль тоже, и Ф.Ницше). Философ в силах помыслить отвлечённое лишь в той степени, в какой он от-влечён от жизни, в какой при-влечён к смерти…

Призвание художника: и плакать, и смеяться, но — смотреть, созерцать, благоговеть.

Призвание философа: не плакать, не смеяться — смотреть и видеть, понимать.

Высшая степень философии — математика.

                                                                                                                                         10.11.93 (23-55)

Август 14

Второе пришествие-3 (III. 28-30) — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Второе пришествие-3

Утопая в грузино-абхазской крови и в стоне уже голодающего народа, Э.Шеварнадзе, скрепя самостийное сердце, потянулся ко всё ещё могучей России, изъявил-таки желание вступить в СНГ…

После расстрела Ельциным Белого дома в разных районах центра Москвы объявились так называемые «снайперы«, что располагались на крышах, чердаках, верхних этажах домов и даже на колокольнях некоторых церквей: несколько дней они ещё беспорядочно стреляли по всему, что двигалось под их обезумевшими взорами, пока их одного за одним не вычислили и не нейтрализовали («не-не» — ни-куда не годится!). Впрочем, бесконтрольность утечки оружия из Белого дома делает эту нейтрализацию достаточно условной…

В своих «Хрониках Харона» А.Лаврин приводит слова современного французского эколога Альберта Жакара: «Бактерия не может знать, что такое смерть, ведь она просто делится на две, четыре части. Смерть для неё не существует. Понятие «смерть» появилось тогда, когда двое соединились, чтобы произвести на свет третьего. Потому что этот третий — это и не первый, и не второй, не тот и не другой. Это новое существо. Мы себе позволяем роскошь делать что-то новое. А когда делаешь что-то новое, надо освобождать для неё место. Итак, смерть — результат наличия полов. Получается парадокс: рожая детей, мы стремимся бороться со смертью, а ведь потому, что мы рожаем детей, мы неизбежно смертны».

Создания ума и рук человека — это ведь тоже новое, новая сущность, хоть и не биологическая, — но, но… Биологические мутации… духовно-разумные выбросы — теории, религии, искусства — что это?..

                                                                                                                                                    3.11.93 (22-10)

Теории, религии, искусствафилософия) — через них пульсирует (путается, продирается, смеётся и плачет, бликует и подмигивает) бесконечная (снова и снова), мазохически сладкомучительная, всякий раз не удовлетворяющая полноте (а то и существу) посыла (замаха) по-пытка существования, схватывания скользкой рыбины бытия (истины), впадения в колею единственно реального (реальнее реального) сиюминутного-вечного… Сие всякий раз ускользает, оттого и пытка, но и — опять и опять — новая и новая попытка Улитка… вот-вот — непрерывная спираль Вавилонской башни, строительство которой всякий раз трагически предрешено, как предрешена, между прочим, и пресловутая эволюционная спираль, как предрешена всякая утопия, как предрешена всякая, якобы чистая, мысль, каковая, будучи заведомой метафорой (что предопределено изначальным свойством всякого языка), всегда утопична, — поэтому, не будучи в силах выйти за пределы языка, максимум, на что мы обречены расчитывать (на что обречено и чем ограничено человеческое мышление), — это непрерывно (снова и снова) постигать лишь образ бытия, а не само бытиё.

                                                                                                                                                      4.11.93 (20-46)

Ницше говорил (над могилой XIX века): Бог умер.

Фукуяма говорит (над могилой XX века): история кончилась.

Сказано слишком резко, эпатажно, впрочем, понятно почему: и тому и другому надобно было, чтобы их услышали, и — их услышали.

Скажем так: где-нибудь сотни (а то и тысячи) лет назад Бог, может быть, просто пошёл погулять, чтобы предоставить народам, ослеплённым неистовством исторических (истерических), материальных преобразований, вдосталь ими упиться, дойти до последнего края, разочароваться и вздохнуть устало и обречённо — всё, история кончилась… А это и значит, что пришла Ему пора возвернуться, поглядеть на жалких и слабых человеков, погладить их по головке и сказать: чего разнюнились, сопли распустили? вставайте, поднимайтесь, ну!?.

                                                                                                                                                       4.11.93 (22-02)

Июнь 19

Естествослов-II. 10.Солнце — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, неприметное и скромное дитя животворящего солнца.

Крест Христа на фоне солнца, просветлённый солнцем крест — это ясное оконце в середине сердца есть.

Темно и скромно происхождение нашей героини… Хотя происхождение её древесно-ветвистого предка, пожалуй, что и светло, то бишь — фотосинтетично…

Всякая малоприметная штуковина и зга тоже ищет-ждёт понимания и участия. Вот так и наша с вами табуретка: все под солнцем ходим, али стоим… сидим, лежим, ползём, висим — пребываем… животные, человеки, предметы, вещи и вещицы… все формы жизни — бурнодействующей, али тлеющей едва… все формы нежизни тож…

Христианский фотосинтез — вот религия лучшего будущего, религия солнечного всеприятия-всепросветления.

Крест на фоне солнца + солнце на фоне креста.

Вечное в сиюминутном + сиюминутное в вечном.

Я пришёл к тебе с приветом рассказать, что табуретка — тоже солнечное чудо, как ты да я, да мы с тобой…

                                                                                                                                                                   21.10.96 (15-25)