Современное общество воспитано в глубоко греховном (гуманистическом) убеждении, что здесь, на Земле, должна-таки воцариться справедливость, во имя чего, мол, делают свою работу законы морали и права, — на подмогу этой работе вырывают из Библии (из контекста) цитаты, подкрепляющие добровольное заблуждение законопослушных обывателей, сглаживают, нивелируют беспардонность, безрассудность и неотмирность слов и деяний Христа…
Христос — не добренький исусик, а беспощадный мститель за Отца (как Гамлет), несущий «не мир…, но меч» (Мф., 10:34).
Но справедливость Его не от земли, и мир Его не наш, и меч Его — незрим… Христос по-земному не бьёт и не судит, на нашу свободу не посягает…
Любовь Христа все пропасти и неутыки Собой покрывает, все преступления и все дефициты сносит за нас — сами мы справиться с этим не в силах.
Но Христос ведь учит — учись.
Пресловутая совесть, о которой у нас сплошь и рядом говорят все, кому не лень — от детских воспитателей до крупных политиков, — есть утилитарный инструмент морали и власти, инструмент государственной идеократии, понуждающей человека к конфликту с самим собой во имя согласия с законами века сего, что с неизбежностью приводит к неисчислимым бедам и страданиям.
Верно сказано апостолом: «Не сообразуйтесь с веком сим» (Рим., 12:2)
Собственно говоря, замедление в искусстве как приём (проявляющий себя в сдерживании действия, запутывании и удлинении пути меж завязкой и развязкой, в тяготении фигуративности к абстракции, в затемнении, усложнении и размывании центральной идеи и т.д.) и составляет суть его, искусства, искусственности (нарочитости, придуманности) в противовес естественности: чем больше искусственность, чем дальше и дольше путь от причины к следствию, от замысла к действию, тем сильнее падение аполлонийского в пучину дионисийского — поэтому у пьяницы, что никак, бедняга, не добредёт до родного порога, заплетается язык и подкашиваются ноги. Этот пьяница — Гамлет, который то ли хочет, но не может, то ли может, но не хочет, — и поэтому тянет резину.
Потому в России Гамлет пользовался всегда такой особой популярностью, что ему, как и русской душе, свойственно это, по определению Н.Бердяева, «вечно бабье» начало, при котором нам, русским, хлебом нас не корми, дай растечься мыслию по древу, а как до дела, у нас всё руки не доходят.
«Царство Божие не в слове, а в силе», — сказал Апостол Павел (IКор., 4:20)… Сил у нас, русских, вечно не хватает (а если хватает, то не ко времени и не к месту), поэтому наше Православие и не может позволить себе распроститься со своей сильной языческой составляющей, которая размывает, затемняет собой жёсткий императив Христовых заветов.
Нечеловеческий взлёт вертикали Христа Православие компромиссно уравновешивает КРЕСТьянской, уютной и тёплой горизонталью домашнего пантеизма.
Простодушный ребёнок, безмозглый убивец, бесхитростный дурак спасутся за их святую простоту и ненарочитую прямоту, безыскусственность и натуральность. А вот Раскольников должен быть наказан, ибо, убив старушку-процентщицу, нарушил свой собственный внутренний закон ради умозрительного эксперимента («тварь я дрожащая или право имею?»): главное для него было убить, а не ограбить (ограбить, при желании, можно и не убивая), убить рукой, ведомой холодным разумом, испытав тем самым несогласное с этим сердце.
В этом случае путь от намерения к следствию (действию) осложнён и размыт побочными, надуманными и болезненно распалёнными, соображениями: это-то вот искривление, попытка перехитрить не только окружающих, но и самого себя и есть настоящий грех. А вовсе не само убийство.
Что бы ты ни делал, если делаешь это в сердечном согласии с самим собой, своей природой и своим призванием (будь оно даже призванием злодея и убийцы), — нет на тебе греха.
В этом смысл Христова призыва — «будьте, как дети».
Мы чересчур поспешно судим окружающих нас людей, наделяя их своими ментальными ярлыками, в чём и проявляется превратность любых представлений нашего ума, проистекающая из инструментальной узости его эго-функциональных возможностей.
Мы и окружающие нас люди движимы каждый своими собственными обусловленностями и стереотипными пристрастиями, по крайней мере, на поверхности наших взаимоотношений. Под влиянием эго твои чувства, мысли и конкретные поступки мотивированы страхами и желаньями. Поэтому входя в отношения с другим человеком, ты либо его боишься, либо что-то от него хочешь.
Из-под этого пагубного влияния своего эго-ума, искажающего окружающий мир, ты можешь выйти только тогда, когда научишься устремлять львиную долю своего внимания в сферу непреходящего Настоящего, в Здесь и Сейчас, где у тебя пропадает желание использовать окружающих тебя людей в интересах своей загребущей самости, вечно строящей планы по своему доминированию над остальными самостями, на которые ей всегда наплевать.
Если ты полностью, всецело присутствуешь в моменте общения с другим человеком, ты отстраняешь на задний план умозрительную идентичность, какой ты его, этого человека, автоматически-бессознательно наделил, исходя из своих превратных представлений о его предполагаемой жизни в прошлом. Главное — сохранять при этом в себе внутренню тишину и бдительный покой, подобный зеркальной поверхности озера в момент абсолютного штиля.
Если во взаимоотношениях с другими людьми нам удаётся выйти за границы своих суетливых желаний и опасений, их место тут же занимает безмятежно-божественное приятие, всевосприимчивость, бесстрашная душевная открытость, прощение, эмпатия, сострадание, мир, а иначе говоря, любовь — любовь, в самом широком смысле этого слова. Узколобому эго такая беззащитная, такая рискованная широта не по нутру, ведь при этом оно теряет своё машинально-рефлексивное главенство, благодаря которому оно прежде могло подпитывать свою силу и властно навязывать всем и вся свою заведомую «правоту».
Воспринимая с любовью и нежностью всякое мгновение Здесь и Сейчас, каждый встреченный тобою человек является тебе в ауре этой любви и нежности, и тогда к тебе нисходит его принимающее понимание, идущее не от ума, а от сердца, для которого всё во вселенной заведомо ей конгениально — соразмерно. Это приятие-понимание бессловесно, безпонятийно — без-умно.
Эго ума старается первенствовать над другими и торопится себя им навязать как более высшее, более главное «я», чем порождает вокруг себя напряжённое поле конфликта и стресса. А мирное, сердечное всеприятие заранее склонно к нивелированию и даже умалению собственной самости, а стало быть к тишине и слушанию — психотерапии — другого существа. Как сказал поэт — «тишина есть лучшее из того, что слышал». Учитесь погружаться с вашими любимыми, вашими друзьями и знакомыми в совместное поле взаимной тишины, в медитативное поле покоя и воли, и тогда ваши отношения обретут незримое пространство, в котором они смогут по-настоящему развиться и расцвести.
Другой — это либо ад, либо — твой духовный учитель. И это относится не только к отношениям с людьми, но и с любыми окружающими тебя объектами — более или менее живыми. Либо ты с корыстным пристрастием используешь их для подпитки дутых амбиций своего эго-ума, чувства своей важности в глазах общества и мира, либо без своих ментальных проекций и пристрастных интерпретаций принимаешь их собственную уникальность и даже испытываешь признательность за их существование.
Древняя мудрость гласит, что всё окружающее есть лишь твоё собственное отражение, что при случае и поможет и спасёт, если только ты будешь бдительным и внимательным к тем знакам, которые это отражение тебе преподносит.
Задумайся, каково качество твоего контакта не только с твоими близкими друзьями и членами семьи, но и с продавцом магазина, и с клиентом твоей компании, и с парковщиком на автостоянке, и с кассиром в банке.
Только чуть заостри внимание, лиши своё восприятие обыденной, привычной машинальности, создай в душе священное благоговение, высшую, духовную тишину, из которой являются в этот мир все вещи, все его существа; только прояви тотальное восприятие того, что видишь и слышишь, откройся с бдительным спокойствием навстречу тому человеку, какого видишь перед собой, забыв о его социальном статусе (ведь ты вневременное божественное существо, и этот, встреченный тобою человек, вневременное божественное существо), — и тогда пусть на мгновение, но прорвётся сквозь горизонтальные маски социума и привязанности убогого быта бессловесная вертикаль ничейного Духа, и на свет божий явится вдруг та глубинная реальность, реальность высшего смысла, ради которого мы и рождаемся заново каждый день, каждый час, каждую секунду своего пребывания на матушке-земле…
Грех есть показная видимость, обморок, морок, сон и обманчивый призрак свободы, когда кажется, что будто чего-то хочешь, чего-то можешь, а на самом деле только делаешь вид, что хочешь, что можешь, или наоборот; когда, избегая осознания подлинного положения вещей, спешишь спрятаться под одной из масок, которые льстиво подсовывает тебе твой хитроловкий хозяин, твой расчётливый умозритель, твоё егозливо-трусливое «я».
Грех есть всякое лицемерие, всякая лживая и болезненная раздвоенность личности, живущей по двойным стандартам, всякая развинченная несобранность, внутренний разлад, распад и разложение.
Характерный — и тончайший — пример греха в его связи со злом олицетворяет собой образ шекспировского Гамлета.
Гамлет должен, хочет и может убить Клавдия, чтобы отомстить ему за смерть отца и попранную честьматери, и он знает, что не сможет не отомстить, не сможет не убить. Но вопреки себе — медлит. Медлит — в угоду святыням морали и права, святыням добродетели и разума (зарождающимся святыням европейского гуманизма и просвещения), которые беззастенчиво попрал Христос.
Медлит и медлит, культивируя, углубляя сомнения, мучительный разлад и раздвоенность в душе, чем культивирует и углубляет грех, кошмарную спячку свободы, а в результате всё равно ведь убивает Клавдия, которого он не мог не убить (и знал об этом заранее), но убивает уже (убийство Клавдия в данном случае не грех, а неизбежное в экзистенциальных условиях зло, зло чуть ли не во спасение) великой ценою греха, а уже грех принудил его погубить ещё и Полония, и Лаэрта, и Гильденстерна, и Розенкранца, и Офелию, и Гертруду, и наконец себя самого.
«Порвалась связь времён,// И я рождён восстановить её»: рождён, да не сумел. Университетский разум и добротолюбие эпохи Возрождения довели датского принца до греха, а грех есть бессилие духа.
Порвалась связь меж Человеком и Богом, меж теорией и практикой, меж мыслью и действием, меж сердцем и умом.
Подвыпившийпарень с баяном завалился на 88-ом километре в вагон и до следующей остановки (Воскресенск) прошёл его до конца, — играл и распевал что-то популярное, склоняясь к симпатичным и юным, как и он сам, пассажиркам, и делал это вовсе не дерзко, а простодушно и даже ласково: народ поначалу крепился, а потом всё же не выдержал — засмеялся всем вагоном, и смех это был вовсе не площадной, не общественно-массовый, а тёплый и домашний, как тапочки…
Христос попрал мораль и право, святыни и ценности человеческие, чтоб люди встряхнулись, «вышли» из себя и узнали святыни и ценности трансчеловеческие, которые однако исконно присущи человеку в качестве его потенциальной (свёрнутой) открытости и неконечности.
Осознание человеком своей конечности возможно только потому, что он может выйти за её границы и посмотреть на неё со стороны, со стороны своей сверхчеловечности, вечности, которая являет себя через его духовную и сокровенную связь с бытиём и Богом.
Человек открыт и незакончен не только духовно, но и биологически.
Духовное и биологическое в человеке взаимообусловлены друг другом, но не прямо- или обратнопропорционально, а неким более сложным образом.
Жизнь на Земле есть опосредствованная человеком актуализациябытия. Иисус Христос есть непосредственная актуализация Бога (до Голгофы — актуализация бытия в Боге, после Голгофы — Бога в бытии).
Человек есть непосредственная актуализация бытия (горизонталь) и опосредствованная Христом актуализация Бога (вертикаль). В этом смысл крещения человека Христом.
Фридрих Ницше констатировал не смерть Бога, а чаемую им смерть униженного, заниженного человеком бога, бога утилитарной культуры, морали и права (бога «человеческого, слишком человеческого«).
Представим себе, что после очередной мировой войны человечество полностью погибло. Совершенно ясно, что и после этого бытиё будет так же (так, да не так) пребывать в «бесчеловечном» мире, но только потеряет свою центрированную актуализацию в человеке. А уж Богу и сам Бог велел обходиться чем Бог пошлёт — Он есть с чем угодно и без чего угодно.
Человек распят, раздираем меж бытиём и богом, но и связывает их собой — связывает этим кровавым своим раздиранием.
Своим непосредственным посредничеством — и здесь произошёл невероятный онтологический скачок, переворот — Христос сораспял человека с Собой, возвысил его до Себя и тем самым тотчас непосредственно связал его с Богом.
Самое интересное, что человек был связан с Богом именно через Христа ещё до непосредственного исторического прихода Христа: отсюда все ожидания Мессии в Законе и пророках.
Откровение Христово — синхронично.
Обречённый на распятие, Иисус Христос всё-таки сумел — успел — связать человека с богом один на Один, подобно тому, как погибающий на поле боя связист успевает за мгновение до смерти, а то и в самый её момент соединить оборванные провода меж тылом и фронтом.
Неизбежный приход Мессии был обусловлен предельностью заинтересованности в Нём, ультимативностью ожиданий Его прихода. Другими словами, всё возможно, стоит только захотеть, но не нарочито и рационально, а по-детски легко и естественно, захотеть без желания достигнуть цели, а непреднамеренно имея эту цель в себе как мировую данность, то есть в свёрнутом, снятом виде (т.е. как бы случайно, ненавязчиво надобно совпасть с мировым консенсусом, а на это способны либо люди, достигшие сверхсознательного просветления, либо люди, не достигшие ничего).
Стоит лишь захотеть, и пойдёшь по воде. Стоит лишь захотеть, и сдвинешь горы.
По вере воздастся. Да не всякому по силам вера сия — вера, не требующая видимых усилий.
Всякое рождение и рост рождённого сопровождается деградацией и гибелью корневых оснований этого рождения. В этом — элементарная диалектика всякой эволюции.
Иисус эту диалектику перевернул, углубил и освежил космологическими аллюзиями седой древности, не жизнью (как в природе), а собственной смертью смерть поправ (отрицанием отрицания).
Сын Божий пострадал ради торжества Отца. КронаДрева Жизни приняла погибель ради корней, ради обнажения извечных, корневых смыслов.
Сыновним животворением — кроной — павши на истерзанную землю, Христос связал её с небесами — встопорщенными корнями — новым узлом, узлом Своего Креста.
Культура, религия, искусство в развитии всех цивилизаций были поначалу столь же насущны и онтологически адекватны, как вода и хлеб,земля и солнце, как сама жизнь. Нынче же, когда технизация и автоматизация средств, облегчающих тяготы подённой жизни, достигли уже некоторого предела, эта жизнь сама поневоле прониклась всей этой роботно-многорукой мертвечиной (секуляризацией в широком смысле), всеми этими служебными культурными продуктами, а они, в свою очередь, начинают понемногу заступать место самой жизни, становятся уже не только объектами языческого культа, но, «видя» замешательство человека, ненасытно жаждущего всё больших удобств и горизонтальных удовольствий (каковые ему с поклоном подносит нынешняя массовая культура), «берут» на себя и некоторые функции субъекта — и как иначе, если человек в этом цивилизаторском пинг-понге согласен оскопиться (оскотиниться) до состояния предмета, вещи, но уже не «вещи-в-себе«, а вещи-без-себя: неуправляемая, рассупоненная самость в таком человеке пожирает собственное «я», отчего это «я» становится ещё больше и ненасытней, а человек начинает судорожно метаться, искать какого-нибудь решающего выхода — выбрасывается из окна, ударяется в пьянство или наркоманство, удаляется в круиз или монастырь, забывается в новой работе, страсти, в новомодном культе, -изме и т.д., ублажает себя приобретением всё новых и новых вещей…
Культура, религия, искусство «ушли» из жизни, из её насущных первооснов, став жалким и убогим орнаментально-служебным довеском к не на шутку разыгравшейся технической революции, которая из знающей своё место служанки превратилась в огромное «чудовище, не убив которое, человек не может жить«(Мартин Лютер). Вера в технократический рай в полной мере олицетворяет собой человеческую гордыню.
Иисус Христос — как посредник, адаптер, толмач — говорит иудеям: Я вынужден говорить с вами такими образами, чтобы вы хоть что-нибудь смогли сейчас понять; Я мог бы сказать и больше, да вы не поймёте, а если и поймёте, то потом, когда свершится нечто; а сейчас вы должны готовиться к приёму нового знания и нового понимания, которые придут к вам потом, когда будете готовы… Забудьте всё, чему вас учили, прежние знания и законы, они были хороши в своё время и сделали вас больше похожими на людей, они научили вас мыслить, анализировать, уважать и соблюдать благие заветы праотцов ваших, содержать себя и дом свой, и общину свою в чистоте и достатке, не гадить мимо унитаза…
Не цепляйтесь за то, что и без того уже въелось в вас навсегда, за то, что было вам когда-то родным и животрепещущим, а стало привычным и каменным; забудьте всё и идите за Мной, Я открою вам истину, которая сделает вас свободными, потому что никто из вас никогда не умрёт, но все вы изменитесь до полной неузнаваемости, fiat*!
Усомнившихся во Христе иудеев очень даже можно понять. Ни с того, ни с сего Он беспардонно пытался оторвать их от надёжных вековых (шестивековых) устоев, хотя вовсе не был в их глазах легитимным царём-помазанником, которого они давно ждали, чтобы тот пришёл и в согласии с Законом и пророками установил на их земле справедливый порядок, лад и всеобщее благоденствие. Но видно было по всему, что блюсти Закон Иисус вовсе не стремился, по крайней мере демонстрировал это своим поведением (правда, говорил, что пришёл не нарушить его, а исполнить, что, мол, Закон останется, пока не прейдут небо и земля, хотя мы-то теперь понимаем, что Он пришёл вычленить из Закона его размытый и скрытый за практическими, земными вполне установленьями духовный потенциал, очистить его от местнических, этнических,фольклорных, исторических, социальных наслоений и придать ему динамику такой силы, простоты и идейной концентрации, какой ещё не бывало на Земле) — валандался с мытарями, разбойниками, грязными нищими, падшими женщинами, калеками и уродами, рук не мыл перед едой, гнал родную мать с порога, пил вино, ел некошерную пищу, нарушал шаббат, призывал любить врагов своих, забыть ради Него дом свой и всех своих близких, осуждал свято чтящих Закон книжников и фарисеев и т.д.
И ещё: надо ведь учесть, что в пику литературной традиции, развиваемой учёными мужами того времени, Иисус дал новое развитие традиции устной коммуникации, которая имела ещё более древние корни и требовала предельной лапидарности и концентрированной, густой образности, каковые для передачи всей небывалой доселе семантической глубины и идейной новизны Иисусовой мысли, а главное, Христова духа должны были отличаться особой наглядностью, яркостью, сочностью, афористичностью, стиховой ритмичностью и эллиптичностью, необычным диалектическим сочетанием разножанровых и динамически контрастирующих элементов (проповедь, заповедь, молитва, заклинание, песнь, притча, поучение, наставление, судебная речь, диалог, полемика, театрально-игровые реплики, загадка, сакрализованная, затемнённая речь жрецов, оракулов и пророков, речь народных вождей, риторические фигуры, книжная речь).
Сложив эти факторы воедино, мы с неизбежностью вынуждены констатировать, что в основной своей массе тот народ, к которому обращал Свою Весть Иисус, не только не мог, но и не должен был понять Его хотя бы в той степени понимания, каковая бы дала Ему реальный шанс снискать хотя бы снисходительное уважение пасхальной толпы и избежать тем самым крестной муки. Однако Он всё решил про Себя ещё в самом начале Своего пути, который уже тогда был для Него крестным.
Короче — Он Сам нарывался на боль и муку, на смерть, а стало быть и на последующее Воскресение…
Специальная психотехника, аутогенная тренировка, медитация или кирпич, случайно упавший нам на голову, может привести нас к осознанию нашей связи со всем, с Абсолютом: на ледяных вершинах (где-нибудь, к примеру, в Гималаях) это особенно хорошо получается. Однако связь эта не посягает на краеуголные категории человеческого мышления, а лишь поигрывает (манипулирует) ими: эта связь — здесь. Здесь и Сейчас.
Божья вера — это тоже связь, но совсем, совсем иная, и она — не здесь, хотя мы вынуждены говорить о ней так, будто она здесь, иначе мы не смогли бы о ней говорить вообще: вот именно — об этой абсолютно конкретной связи мы вынуждены говорить только вообще, то есть неконкретно — непрямо, обиняком, через околичности, намёки, экивоки, недомолвки.
Примиренье непримиримого есть, существует, осуществляется в Боге (Который есть нигде и Которого нигде нет в качестве существования) до всякого ещё примирения, оно есть, осуществляется в Абсолюте (в единстве ВСЕГО, которого нет, и поэтому оно есть, но не здесь, хотя как будто вроде и здесь), оно есть даже в нас, но в этой нашей связи с Богом — в вере — примиренья нет и быть не может, потому что эта абсолютно конкретная связь не может не быть и есть в стороне от ВСЕГО, в стороне от чего ничто никак быть не может, в том числе и эта связь, которая может быть, несмотря на то, что не может, но вовсе не вопреки чему бы то ни было.
Вера в Абсолют (во ВСЁ, что ЕСТЬ), в его титаническую мощь — это только до-верие, пред-верие, при-мирение со всем, что есть, примирение с миром, подразумевающее самоуничижение до винтика, козявки и безвольной песчинки.
Однако вера в Бога, хотя и может начинаться, подготовляться этим самым примирением с миром, осуществляет совсем иной — новый — акт связи, в котором уже нет ничего от той умиляющей благости, с какой священники произносят: «Мир вам, братья и сестры». (Немудрено нам было по неопытности в прежних наших поползновениях смешивать две эти совершенно различные веры.)
Примирение со всем (с Бытиём, Абсолютом, Универсумом) есть раболепное примирение с подавляющим и оскопляющим нас Ordnung’ом, с Логосом, с рациональным методом восприятия мира и его, сего метода, установленьями (этика, право, мораль и т.д.).
Унитаз есть абсолютно смиренная часть Абсолюта, который структурно проявляет себя в унитазе, как и во всём остальном, что есть в мире. Через эту свою связь с Абсолютом, с всеобщим миропорядком унитаз идеально с ним примирён, иногда, правда, взбрыкивает и верещит воды потоком гордым (гордыня — грех), но всегда к месту (не противореча рациональной необходимости), а ежели будет бурчать не по делу, ежели, самоотверженно служа необходимости, сломается, его возьмут и выбросят на свалку, а опустевшее место займёт новый унитаз, и всё опять пойдёт своим унылым — упорядоченным свыше — чередом.