Февраль 13

5. ДУСЯ ПОШЛА НА ВОЙНУ

Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, которая в один из субботних дней, когда в полку проводился очередной парко-хозяйственный день, была обнаружена старшим медбратом по фамилии Загоруйко на территории, прилегающей к санчасти, и тут же перенесена им в предбанник поликлинического отделения, где наблюдалась острая недостаточность сидячих мест…

Но вскоре весь полк скопом погрузили в самолёты и отправили в Чечню, где бушевала в ту пору ужасная война. Вместе с полком отправилась и санчасть: и Дуся стала служить табуреткою милосердия в одном из полевых госпиталей.

Она оказалась в палатке с кроватями, на которых лежали и жили раненные воины после своих операций.

Перевязки, уколы, стоны, крики… Кто-то выздоравливал, многие отправлялись долечиваться на большую землю, кто-то умирал…

Грохот войны сюда почти не долетал, а если учесть, что Дуся не могла ничего ни видеть, ни слышать, а могла лишь туманно чуять, переживать чуемое да спать и видеть сны, то чеченской войны для неё как бы вовсе даже и не было, за исключением смутно беспокоящих её древесное нутро телесных и душевных стонов израненных войною сей воинов…

Дусю использовали для чего придётся — то идели на ней, то клали на неё что-нибудь… И скоро она уже чувствовала себя здесь вполне уютно, чем более что к страданиям людским она почти привыкла, как привыкли к ним врачи и сёстры, которые не смогли бы достойно делать милосердное своё дело, если бы не привыкли… А табуретка, что ж, такая скотина, ко всему привыкает. Да и какой с табуретки спрос?

Правда, со временем война стала приближаться к полевому госпиталю всё ближе и ближе, но на то он и полевой, чтобы как можно быстрее помогать самым «свежим», только что из боя, раненым… Да и самих раненых стало теперь много больше прежнего, врачи еле успевали с ними управляться… Дусю постоянно теперь задевали ногами кому не лень, шпыняли туда-сюда… Суета стояла страшная… Нет, не стояла — суета носилась и пульсировала в воздухе, пропахшем потом, портянками, кровью, гнилью, эфиром… Но Дуся всё равно ведь не умела обонять, хотя в этих запахах столько было энергетической информации, что отчасти кое-что она учуяла, конечно… Тут, в эпицентре боли и мольбы, не только получеловеческая Дуся, но и всякая иная, неразвитая, деревяшка рано или поздно и то затрепещет невольно зачатками крохотных чувств…

Но Дуся если что и чувствовала, то ничем не выдавала своих глубинных переживаний, внешне она, как всегда, оставалась невозмутимой и цельной.

Всякая война — благодатное место для разгула низменных, звериных инстинктов. На эдаком суетном зверином уровне и обычная табуретка невольно покажется Буддой

Всякую войну устраивают живые, здоровые люди о двух руках, о двух ногах и одной, не очень большой, голове, люди, которые при случае никогда не забудут напомнить вам о том, как радеют они за цветущий мир и голубое небо над головой, как ненавидят войну, которые всегда искренне посочувствуют искалеченному этой войной солдату и безутешной матери, навсегда потерявшей на ней сына… Эти воинственные генералы с горящими неистовым огнём выпученными глазами очень напоминают охотников-убийц, которые больше всего на свете любят жадно рыскать по мирным лесам с ружьём наперевес в поисках добычи да рассказывать байки о том, как они любят и ценят живую природу

Что ж, Дуся давно знала за людьми эту странную особенность: самый жестокий и злобный из них больше всего разлагольствует о ценностях добра и любви... Люди часто лживы, лицемерны и редко делают добро без всякой выгоды для себя…

По-настоящему добрые люди чаще всего суровы и неприятны на вид и редко говорят о добре и любви: они слишком заняты своим каждодневным тяжёлым трудом. Эти люди — ангелы небесные, тихо и спокойно творящие почти невидимый, но благодатный свет истинного добра, творящие белый свет, и не ради благодарности, а ради самого этого света.

Эти люди, вот они — хирурги, сёстры и врачи, что в белых своих одеждах днём и ночью неустанно исцеляют несчастных и отверженных страдальцев, каких не успели ещё истребить те пучеглазые полководцы, что так любят рассуждать о добре и справедливости…

Дуся многое поняла на этой войне, хоть и служила обычной подсобной табуреткой в маленьком полевом госпитале, и многое могла бы рассказать, если бы умела говорить…

Но какой с табуретки спрос?

Да и сама война для табуреток не так уж и страшна, не страшнее, чем какой-нибудь брадатый истопник энэнской баньки №39…

Как-то на рассвете очередной израненный боец поблизости от Дуси просипел:

— Сестрица!  Сестрица!..

Сестрица Соня прибежала на зов, помогла раненому, успокоила, и тот на время затих.

А Дуся учуяла в этом безногом и безруком бедолаге не кого-нибудь, а бывшего члена легендарной верёвкинской банды, который своим пронзительным сипом доставал до самого её древесного нутра.

И только через несколько дней, перед самой отправкой в госпиталь Северо-Кавказского военного округа, Сипатый, немного уже оклемавшийся после тяжёлого ранения, узнал-таки глухонемую Дусю по характерной царапинке на её морщинистом лице и по её невзрачному побочному сучку: и приобнял Сипатый Дусю уцелевшею рукою, и заплакал горькими слезами, ведь она явилась ему диковинным существом из немыслимо далёкой для него прошлой, мирной жизни, когда и капитан Верёвкин, и Сазан, и Лысый, погибшие нелепо в первых же боях, были ещё живы и здоровы

Пришло время, когда изменение боевой обстановки заставило полевой госпиталь спешно сворачиваться для переброски на новое место.

Нет, Дусю вовсе не забыли, не бросили на произвол судьбы, а загрузили с прочим скарбом в один из последних грузовиков. Но накануне весь день поливал сильнейший дождь, отчего эта самая последняя машина, попав в чересчур разъезженную колею, забуксовала, а когда наконец вырвалась на свободу, Дуся, не удержав равновесия, выпала из кузова, перевернулась в воздухе полтора раза и плюхнулась мордою в грязь… И осталась стоять вверх ногами в опустевшем, оголившемся поле, изуродованном колёсами грузовиков, бронемашин и гусеницами танков, — среди измятой, изодранной, измученной травы: у каждой травки было своё собственное место, своя тень и своя судьба

Шли дни за днями, а Дуся всё стояла и стояла вверх ногами под палящим кавказским солнцем в окружении дружного множества мужественных травинок, которые уже залечили свои раны и весело трепетали в лёгком дыхании летнего ветерка. Дуся была этим травинкам родною сестрой и потому разделяла с ними их приземистую радость.

Время от времени она задрёмывала и тогда — то улетала в непроглядные просторы бескрайней вселенной и летала там меж разными планетами, галактиками, звёздами, а однажды еле ускользнула от испепеляющих лучей громадного солнца, но всё-таки встретила за его спиной блаженные души Верёвкина, Лысого и Сазана, которые, будучи прозрачными и невесомыми, вольготно летали и прыгали туда-сюда, и радовались обретённой свободе, как малые дети, позабыв о треволнениях своей нелёгкой земной жизни; то снова оказывалась в развесёлой компании Васи, Таси и длинношёрстной Муси, которая была её родной семьёй, как, впрочем, и мама Иванова, и папа Иванов, что хоть и выбросил её из родного дома, но сделал это не со зла, а поддавшись всего лишь случайному порыву, за который сам себя, небось, сейчас клянёт и осуждает…

А война меж тем разрасталась вдаль и вширь, со всех сторон теперь полыхало и грохотало, — казалось, это полыхает и грохочет уже сама земля, само небо, весь мир

Что, в сущности, может быть примитивнее и проще, чем война? Тот, кто в обыденной мирной жизни дурак дураком, на войне может ощутить себя властелином мира, если в руках у него хитроумная железяка, из которой он волен сеять смерть налево и направо, которой он может грозить беспомощным женщинам, старикам и детям…

Чтобы выжить, эти простые безоружные люди должны снова стать увёртливыми и быстроногими зверями, какими они были миллионы лет тому назад, снова должны всецело подчиняться только своему древнему животному страху, к чему понуждает их обезумевший зверёныш со смертоносной железякою в руках…

И вот, бросив родные дома, стронулись со своих мест огромные караваны беженцев, беззащитных женщин, детей и стариков разных национальностей… Один из караванов проходил мимо Дуси, а семья Петровых задержалась возле неё, и дедушка Петров сказал маме Петровой: «Хорошая табуретка«…

Для них, обездоленных и обнищавших, табуретка была теперь уже добром немалым — и они взяли её с собой: так Дуся обрела себе новое пристанище в семье Петровых, которой удалось через несколько дней перебраться к своим родственникам в мирный Энэнск.

Февраль 13

4. ДУСЯ В ШКУРЕ АВТОМОБИЛЬНОГО КРЕСЛА

Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, которая не успела и глазом (несуществующим) моргнуть, как оказалась в роли штурманского кресла в запорожском коньке-горбунке цвета измученной морской волны: эту новую роль предложил ей лысый поручик по кличке Лысый; пилотом же оказался героический капитан Верёвкин, который так и не смог поместиться ни в одной из брошенных в него кличек, а на заднем сиденье уютно разместились шухарные прапорщики, отзывающиеся на прозвища Сазан и Сипатый.

Лысый был почти невесом — это радовало, но суетлив и егозлив — это удручало, но не очень. В общем и целом, Дусе было грех жаловаться на новую свою ипостась и нового седока, ведь он спас её от неминуемой гибели.

Дорога Энэнск-Зарайск. В окошко горбунка врывается дух оттаявшей и даже чуть уже распаренной земли, прошлогодней прелой травы, влажной и нежной древесной коры, разомлевшего асфальта и рассупоненного неба: ах, Лысый вдыхает его просветлённо, весна-а-а-а…

Дуся тоже почуяла сей обнадёживающий дух. У неё даже побочный сучок зачесался, а ведь она о нём давно забыла: когда-то в далёком детстве он её часто беспокоил, тревожил, звал куда-то в лесные, зелёные дали…

А горбунок бежит себе по дороге, вздрагивает легонько на колдобинках…

— Вот доедем до Астапова, — говорит Верёвкин, — а потом ещё километров пять, там будет подходящее место, крутой поворот, глухомань…

Но куда это они, спрашивается, ехали, какое-такое подходящее место искали и зачем?..

Скоро Дуся поняла, что сии вояки направлялись на своё очередное дело, — преступное дело.

А что, скажите, делать? Денежное довольствие не дают; к своему армейскому начальству было подступили: у нас, дескать, жёны, дети малые, чем их кормить? как жить?.. А начальство им: выкручивайтесь, как хотите; руки-ноги есть — авось, не сдохнете…

Что же делать? куда податься?.. Ездили на  рыбалку, ездили… Надоело (всем, но только не Сазану, заядлому рыбаку) — одной рыбалкой сыт не будешь…

И тогда капитан Верёвкин со своими школьными и армейскими дружками стал разъезжать по окрестным дорогам Энэнска и грабить проезжающий по ним транспорт.

Скоро их банда стала знаменитой и одно упоминание о ней наводило ужас на автомобилистов, которым тоже впору было теперь жаловаться на суровую судьбу-индейку, но кому?.. Правда, ходили слухи, что спецы по усмирению организованной преступности как будто уже напали на след хитроумной банды…

Стоит один раз попробовать — ах, как это, оказывается, нетрудно, — и потом уже тянет продолжать, искушает дьявол неуёмный, что свербит у каждого внутри: давай, ещё одного гробанём, а потом ещё, ещё, ещё… И закрутило-завертело военизированную банду капитана Верёвкина в круговороте лихих грабежей…

А как делали?.. Горбунка маскировали в лесополосе или где-нибудь в сторонке… Перекрывали дорогу могучими армейскими телами… четыре суровые рожи… военная форма… натянутые на глаза фуражки… полосатый ментовский жезл

Вот из-за поворота показывается машина… взмах жезлом — стоп! Машина тормозит… Так… Капитан Верёвкин отдаёт водителю честь, всё чин-чином, представляется: «Капитан Копейкин. Проверка документов«… Водитель протягивает документы… А Лысый, Сазан и Сипатый уже тут-как-тут, хватают водителя за руку, заламывают её… А  дальше уже дело техники: связывают водителя, обшаривают его и машину, берут, что им нужно, прыгают в свой реактивный горбунок и — поминай, как звали!..

Да, так их закрутило в коловерти разудалых грабежей и разбоев, что и бдительность свою совсем почти подрастеряли, и нарвались однажды на главаря энэнской мафии борова огромного Сильвестра, что накатил свою бочку на капитана Верёвкина прямо из салона своего роскошного «Мерседеса»:

— А ты уже становишься знаменитостью… Плати свою долю, капитан

Ничего не поделаешь, пришлось платить, и немало…

Думала ли Дуся тогда, что ей ещё предстоит, и не как-нибудь, а вплотную, нос к носу, лоб ко лбу, встретиться с этим грозным щетинистым Сильвестром и его, уже не столь блистательным, «Мерседесом»?..

Незаметно для самих себя они уже, конечно, стали настоящими матёрыми рецидивистами, но, с другой стороны, что им было делать — в Бога они не верили, с детства воспитывали их в атеизме, в неверии и грехе, поэтому куда им деваться? — молиться они не умеют, просить не умеют, хлеб, картошку-моркошку растить не умеют, — да что они умеют, кроме как маршировать, красоваться в своей военной форме, приказывать да руки чужие заламывать, кроме как стрелять да убивать?! Ничего… Потому и пожалеть их, грешных, беспомощных, надо. Некуда им деваться, таким… Вот и пошли они грабить на большую дорогу. Дуся это понимала — ведь и ей деваться было некуда, и она была беспомощной деревяшкой, не способной грести супротив течения всевластной судьбы.

Однако это не могло продолжаться вечно: шустрые оперативники уже несколько раз выходили на след неуловимого горбунка цвета измученной морской волны и даже бросались за ним в погоню, но всякий раз каким-то чудесным образом горбунку удавалось от неё ускользать…

И вот, когда однажды они уходили от очередной погони и их вот-вот должны были догнать, ошалевший горбунок начал вдруг медленно… взлетать, делая это поначалу очень неуверенно, то есть так, что в пылу погони подельники этого тогда даже и не заметили, потому что горбунок, будто испугавшись самого себя, быстро вернулся в тот раз на привычный асфальт дороги…

Но через несколько дней ситуация повторилась, и горбунок, слегка оторвавшись от дороги, пораскинул мозгами внутреннего сгорания и понял, что всё-таки может, может взмыть в небеса как вольготная птица, — и он сделал это! Он поднимался всё выше и выше, выше и выше

Втиснув головы в плечи, ошарашенные подельники озирались по сторонам и не верили своим глазам… Но тут Сипатый подпрыгнул и засвиристел соколом-сапсаном:

—Мужики! Мы лети-и-им!..

Но и при таких чудесных способностях маленького горбунка, которые снова помогли им уйти от погони, разбойничать дальше было уже слишком опасно — милиция обложила все окрестные дороги вдоль и поперёк, в воздухе барражировала эскадрилья боевых вертолётов

Поэтому, посовещавшись, товарищи дружно решили завязать с преступной деятельностью, и, чтобы окончательно замести следы, капитан Верёвкин спешно и чуть ли не за бесценок продаёт своего любимого, своего всепогодного и всепроходного, своего горбатого и верного друга одному из полковых сослуживцев.

Сделка состоялась на глухом пустыре за жёлтым зданием санчасти. Куда при этом исчезла заскорузлая деревянная табуретка, конечно же, никому не ведомо — ни сном, ни духом…

Февраль 8

3. ДУСЯ ПОШЛА НА ДРОВА

Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, которая, оказывается, совсем не умела ходить, но зато она умела — изредка — летать (это помимо думанья и сногляденья). Во всяком случае, она думала, что так ей мыслительно мнилось, или же сомнительно снилось (неважно).

Расставшись с потусторонним шкафчиком, Дуся на время потеряла сознание, а когда пришла в себя, то поняла, что для неё начались предсказанные им испытания.

Она лежала в беспорядочной груде дров, ящиков и покалеченной мебели, которой предстояло сгореть в жертвенном пламени ненасытной печи. Судя по всему, лежала уже давно и, чтобы не думать о смерти, развлекала себя и близлежащий шкаф с оторванной дверцей и дыркою в левом боку разудалыми байками о своих небывалых похождениях (разумеется, мысленно):

— Меня произвели на свет гологоловые хулиганы из спецПТУ. Молодость моя прошла в солдатской казарме среди столь же спецпэтэушных подруг.

Что ж, хоть и грубо мы были сколочены, зато надолго — живучесть наша испытана множеством катаклизмов, и не знаю как другие, но я пережила их с честью и вот — дожила до старости в здравом уме и ясной памяти. Конечно, я изрядно поцарапана, морда моя испещрена ужасающими шрамами, одна из моих ног держится на честном слове и вот-вот голова уже отвалиться… Но после тех испытаний, через которые я прошла, спасибо ещё, что могу теперь спокойно об этом рассуждать, полёживая себе на смертном одре в куче покалеченной мебели и прочих дров у задней части районной баньки №39… С задней частью мне вообще в этой жизни очень повезло…

Нет, дорогой шкаф, сожжения я не боюсь. В моей жизни было столько всего всякого, что хватило бы на десять комодов!.. Если позволите, я начну с самого начала…

Обычно мы выстраивались по линеечке, плечом к плечу, вдоль центрального прохода казармы, и в стоянии этом всё более проникались нерасторжимым и молчаливым своим единством. Мы были молоды тогда. И мы были солдатки. Рядовые табуретки. И служба наша, конечно, имела свои тяготы и лишения. На нас, разумеется, сидели, на нас лежали и стояли… Скажу больше, на нас, случалось, даже плясали, прыгали и пели… Солдаты нередко швырялись нами друг в друга, выясняя отношения между собой… Они пинали нас сапогами, выцарапывали на бедных еаших личиках всякие гадости — и всё это лежало на нас несмываемым позором, пока не наступала очередная массовая покраска…

Но через несколько лет свершился в моей солдатской жизни — поворот… Лейтенант Стелькин, прибывший в роту после училища на должность командира десантного взвода, забрал меня в свою пустую холостяцкую хибару.

Из мебели у Стелькина были — я да раскладушка, и больше ничего. О-о, только тогда я узнала, какое множество ролей может играть побитая и поцарапанная спецпэтэушная табуретка!.. С вальяжным видом я исполняла роль вольтеровского кресла, когда, восседая на мне, откинувшись спиной на подоконник и возложив вонючие ноги на раскладушку, лейтенант Стелькин самозабвенно декламировал по книжке Устав гарнизонной и караульной службы… Я имела честь пребывать и роскошным банкетным столом, когда Стелькин с друзьями, расслабляясь опосля тягот и лишений десантной службы, усаживались братской компанией на раскладушке пред тесно расставленными на мне бутылками с ядрёным самогоном и парой вскрытых ножом банок с килькою в томате…

Да что там говорить! Ночи напролёт на мне резались в карты — и я видела себя в искрящемся Лас-Вегасе… Да-а, это были годы моего расцвета… Однако всему рано или поздно приходит свой конец. Лейтенант Стелькин получил очередное звание и женился… И вскоре у меня появились конкуренты в лице стула, стола, шифоньера, тумбочки и полноценной кровати с отменной панцирной сеткой. И я снова освежила в памяти позабытые было пинки и зуботычины — жена Стелькина была та ещё стервоза…

К тому же, Стелькин теперь подолгу задерживался на службе, что, впрочем, вполне естественно, — командировки, учения… А жена, вместо того чтобы создать надлежащий уют и скрасить тем самым суровые армейские будни, устраивала ему истерические сцены, бросала в лицо упрёки в мифической измене… И вот однажды Стелькин не выдержал, схватил меня за ногу да как швырнёт в дражайшую супругу!.. После этого она, конечно, возненавидела меня ещё больше…

Потом у Стелькиных родился сын, которого — в честь деда — назвали Елпидифором.

Когда Елпидифор немного подрос и встал на ноги, я обрела в нём тайного друга — он единственный в моей жизни, кто раскусил мою тайную суть, единственный, кто смотрел на меня как на равную, единственный, кто разговаривал со мной, единственный, кто сочувственно обнимал меня и даже гладил по головке… Вы не поверите, но то такого участия я вся буквально расклеивалась и рыдала навзрыд… Мы играли с Елпидифором в разбойников, пиратов и космических пришельцев…

Однажды вечером Стелькин-старший вернулся с учений, на которых его взвод совершил длительный перелёт по маршруту с последующим десантированием в расчётном квадрате. Жена, как всегда не разобравшись, набросилась на него — ах ты, такой-сякой, где гулял, да с кем гулял!.. Так он что сделал: чтобы она на себе испытала, что это значит лететь десять часов по маршруту с последующим десантированием в расчётном квадрате, он схватил её в охапку, привязал ко мне намертво, вместо кислородной маски натянул ей на лицо свой штатный противогаз, — и так она у него «летала» до самого утра — мычала и билась в путах…

А наутро, распахнувши окно, Стелькин отвязал и произвёл её десантирование в расчётную клумбу… В тот же день, забравши Елпидифора, она ушла к маме, сказав, что подаст на развод…

Первые несколько дней Стелькин отдыхал от надоевшей супруги, а через неделю вдруг понял, что не может без неё жить. И тогда, преклонив покаянную главу, потопал к тёще. Но супружница бесцеремонно выставила его за порог, и, горемычный, он вернулся несолоно хлебавши в свою хибару.

Был воскресный летний полдень. Милое солнышко запятнало своими зайчиками осиротевшую комнатушку. Весёлый щебет воробья доносился через распахнутое окошко… А старший лейтенант Стелькин, посидев на мне в последний раз перед дорожкой, тяжело, по-старчески вздохнул… А потом встал, взял и поставил меня на тумбочку, деловито намылил кусок бельевой верёвки, каким ещё недавно привязывал ко мне свою любимую, как выяснилось, жёнушку, и полез вешаться на крюке из-под люстры…

Всё произошло так быстро, что когда он накинул петлю на шею я не стала дожидаться, когда он начнёт сбивать меня ногами с тумбочки, а, по привычке желая ему угодить, упредила это его движение — взяла да и опрокинулась на пол сама на полсекунды раньше… Мне бы наоборот — притормозить…

А когда он уже повис в воздухе и задрыгал ногами, и захрипел, и пена забулькала у него изо рта, только тогда я и спохватилась — Боже, что же я наделала, он ведь мог и передумать… Может, он уже и передумал, да было поздно, — надо же мне было влезть со своей предупредительностью!.. И по сей день мучает меня совесть за друга моего Стелькина, и по сей день спрашиваю я себя — а вдруг он и вправду тогда передумал?!

Бедного Стелькина предали земле, а меня вышвырнули на улицу… Но на этом испытания мои не закончились. Залётный стартех подобрал меня на улице, и стала я подсобной табуреткой на могучем крылатом «Антее».

Летали мы на Ближний Восток и на Дальний, в Индию и в Европу, в Америку… В Америке я, кстати, успела даже сняться в рекламе грандиозного суперпаштета:

«Табурет даёт совет —

врать не будет табурет:

если этот съешь паштет

ты сегодня на обед,

будешь бодр, как табурет,

будто сбросил десять лет.

Если злобно скажешь «нет»,

то потерпишь много бед.

Табурет даёт совет —

врать не будет табурет!»

А однажды пошли мы как-то на Кубу с грузом братской помощи и попали в тот самый пресловутый Бермудский треугольник…

В тот же миг мы исчезли и объявились на другой, неведомой планете. Окружили нас со всех сторон инопланетяне с такими усиками на головах и говорят — руки вверх, сдавайтесь!.. Потом они нас пытали, хотели выпытать военную тайну… А потом мы от них сбежали, потому что нам пора было лететь на Северный полюс спасать героических полярников… А потом столько всего ещё было! Вам и не снилось!.. Над китайской провинцией Шао-Лу у нас неожиданно загорелся третий правый двигатель, мы пытались дотянуть до ближайшего аэродрома, но из этого ничего не вышло, и наш крылатый гигант разбился о скалы — все погибли, и только я чудом осталась в живых… Мы были грубо сколочены приблатнёнными спеупэтэушниками, но живучесть в нас была необыкновенная!..

Потом я попала к буддийским монахам, где познала левитацию и полтергейст… Представляете, вот так берёшь, концентрируешься на седьмой чакре, освобождаешься от пресмыкательских предрассудков и эдак медленно отрываешься от земли и зависа-а-аешь, зависа-а-аешь… Вы себе не представляете, какой это кайф…

А потом в провинцию Шао-Лю нагрянул тайфун «Надежда» и унёс меня вместе с монахом Чу Хо на остров Кергелен в Индийском океане. Как мы выжили, ума не приложу… Да-а, такая жизнь… Столько в ней всего…

А впрочем, знаете, не было этого, не было, ничего не было, никаких таких чудес… Вы только не обижайтесь, всё это я сочинила, придумала… Ха! Знаете, я такая фантазёрка!.. А вот я хочу вас спросить, увыжаемый шкаф, верите ли вы в переселение душ? А?.. Признаюсь вам по секрету, мне давно уже надоело быть всего лишь заурядной табуреткой, хочу, знаете ли, побыть в шкуре, допустим, автомобильного кресла, или каким-нибудь неким, что ли, канапе, а то, может быть, и в облике разлапистого древа али какого-нибудь заскорузлого булыжника у дороги, или востроносой крыски, или, допустим, летающего крокодила… А что? Очень даже возможно… нет, серьёзно, надоело быть табуреткой! Скукотища! А-а-а, гори оно всё синим пламенем!..

И тут же, лёгок на помине, из баньки №39, скрипнув тыловой дверью, показался бородатый хромоногий истопник и направился прямо к этой самой аляповатой куче старомодной мебели и прочих дров…

Но вдруг из-за угла, безумно тарахтя, вынырнул отчаянный горбатый «Запарожец» цвета измученной морской волны: у дровяной кучи он слегка притормозил, правая дверца его приоткрылась, из-за неё вынырнула решительная рука в рукаве цвета хаки, выхватила из этой кучи уже (мысленно) простившуюся с жизнью таьуретку, унырнула обратно, горбунок реактивно взревел и пропал из поля зрения остолбеневшего истопника…

Январь 29

2. ДУСЯ И СМЕРТЬ

орлан
alopuhin

Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, которую жестокосердный отчим выбросил из дома на мороз. Выбросил аж с пятого этажа — немудрено и разбиться насмерть. Навсегда. Но табуретка Дуся Иванова летела, летела и думала, что всё зависит от времени: ежели оно соблаговолит замедлиться настолько, чтобы Дусин полёт не прекращался никогда, то Дуся никогда и не упадёт на заметённую метелицею землю, а будет лететь и лететь как весёлая птица в пространстве, будет мечтать о неведомых дальних краях, и даже может немного поспать в своём бесконечном полёте, как делают это некоторые большие и талантливые птицы, которые совершают огромные перелёты в тёплые края и не всегда имеют право приземлиться, когда им этого захочется, чтобы вволю отдохнуть, ибо они подчинены непреклонным законам стаи, во главе которой летит суровый могучий вожак, что жестоко карает всякого, кто нарушит заведённый издревле порядок… Вот так они порою спят и машут крыльями, машут и спят, спят и машут, машут и спят, спят и спят, спят и спят…

Она и не заметила, как заснула между третьим и вторым этажами, и седовласое время раскрыло пред нею заснеженную боковую дверцу, через которую Дуся прошмыгнула в хитроумную лазейку с весёлыми, захватывающими парящий дух изгибами и — полетела куда-то в сторону, вбок, вниз, вверх… И сердцем чаемая музыка, чудеснее которой нет ничего на свете, музыка, делающая всё понятным и ясным, живая и просторная музыка, летучая и вольная, уютно обнимающая и уносящая с собою твою бедную тихую душу, разливалась отовсюду единственным счастьем, какое нельзя предугадать заранее…

В этом восхитительном круговороте Дуся почти уже забыла себя, как вдруг фантастический полёт и музыка небесных сфер прервались, и она обескураженно зависла в неопределённой середине времён и пространств. И всей древесной кожей своей почуяла приближение ярчайшего, но и нежнейшего света, в ореоле которого выпукло обозначился уютный и крохотный книжный шкафчик, росточком чуть выше табуретки, лишь до половины заполненный пухлыми пыльными томами.

Скрипя как немазанная телега, или как новые сапоги, или как старая табуретка, очаровательный шкафчик подрулил к Дусе и — мысленно — сказал:

— Ну чего же ты не спрашиваешь?..

— Многоуважаемы шкаф, — отвечала Дуся мысленно, — как же я буду спрашивать, если я совсем не умею говорить, и не только говорить,  но и слушать, и не только слушать, но и видеть, ведь я простая табуретка, и ничего-то я не умею, ничего-то не имею…

— Не прибедняйся, — проскрипел шкаф простодушно, — я всё про тебя знаю: ты умеешь если и не слышать и видеть, то чуять, если и не говорить, то мыслить, если и не плести сказки, то спать и видеть сны.

—Верно, — проскрипела Дуся, — а кто ты такой, что всё про меня знаешь? Может, ты мой родственник по линии Глюклихьляйнов?

— Нет, дорогая Дуся. Я — смерть.

— Ты — смерть?

—  Да, Дуся, да, я — смерть.

— Моя смерть?

— Не будь эгоисткой . Я ничейная и всейная одновременно.

—Но ты пришла за мной? Не слишком ли рано, ведь я как будто договорилась об отсрочке со временем седым… мысленно.

— Нет, не за тобой. Тебе ещё рано, ты ещё не наполнилась мудростью надлежащей, дабы занять своё место на одной из моих полок, где спят тома, несущие в себе всю мудрость мира. Почти.

— Но ведь я табуретка, а не книга, чтобы пылиться на твоей полке где-нибудь в укромном уголке. Я даже мысленно не могу представить себя книгой: у меня нет ни одной книжной страницы, но зато у меня есть мои любимые четыре ноги, которыми я умею стоять на земле, хоть и подхрамываю немножко на одну всего лишь ножку… И о какой такой мудрости ты говоришь, уважаемый шкаф? Я глупа и наивна, глупее и наивнее любого человеческого ребёнка. Даже лохматая Муся умнее меня…

— Ты, должно быть, и вправду немного глупа, если не знаешь, что книжки делают из дров. Из убиенных, в сущности, дерев, хоть дух древесный в них живёт и дышит. Так вот. Я отвечаю за тебя пред Богом, вот потому и подрулил к тебе сегодня.

— Чтоб вознести на небеса?

— Да нет же , нет, ещё не время.

Тогда зачем, о шкаф, ты подрулил ко мне?

— Для предварительного, так сказать, знакомства. Тут кое-какие бумаги надо заполнить, справки…  Но я сам этим как-нибудь на досуге займусь, ты не беспокойся…

— Конечно, чего мне беспокоиться, если я и так бессмертна…. Ах, разве я когда-нибудь умру?

— Умрёшь.

— Умру? Когда же я умру, и как ?!

Ах, Дуся, ты умрёшь не скоро. Но час придёт, и я за часом следом…

— И что ты со мной сделаешь?

— Я разберу тебя на дрова, то бишь на пять частей сначала: на «Д», на «У», на «С», на «Я» и пятая часть — это твоё безымянное квадратное лицо, кстати,  наиболее человечная твоя часть. А потом эти части порублю на ещё более мелкие кусочки, которые превращу в древесную пыль, из которой сотворю ещё одну книжку для мальчиков и девочек, которую они будут читать и скорбеть о светлой гибели твоей, но ведь без неё не появилась бы эта вот самая книжка о похождениях и полётах деревянной табуретки по прозвищу Дуся Иванова…

— Так, значит, что? Я начала  умирать уже с первой главы вот этой самой, этой книжки про меня саму, про Дусю?!

— В каком-то смысле, да. Но ведь жизнь — это не только медленная смерть, но и медленное рождение, медленное и счастливое обретение высот и глубин… Ведь смерть есть тоже жизнь, но в качестве ином: коль ты достойно жил, то и умрёшь достойно, и полетишь в круиз по вольным небесам, где множество найдёшь ласкательных симфоний.

— Так ты что, хочешь сказать, что смерть не страшнее жизни?

— Конечно, не страшнее, уж можешь мне поверить, старому дураку. Да ты посмотри на меня, неужели я так уж страшен, а, Дуся?

— Да вроде не очень… По крайней мере, не страшнее табуретки.

— Придёт заветная пора, когда ты, Дуся, станешь книгой, чтобы занять во мне заслуженное место, но тебе ещё надлежит дописать историю своей жизни, а это значит, что должна ты пролистать страницы встреч и испытаний, чтобы, пройдя сквозь них, исчезнуть не бесследно, а встретить мной предписанный финал  в сознании исполненного долга.

— Надеюсь, что нескоро книгой стану…

— Живи пока… Ведь жизнь есть та же смерть, но в качестве ином: коль ты страдал светло, то и светло родишься, и весело пойдёшь по матушке-земле, где множество найдёшь причудливых событий.

— Да как же я пойду, ведь я ходить-то не умею?! — только Дуся прокричала мысленно эти слова, как старый шкаф исчез — буквально испарился. Хоть бы скрипнул на прощанье…

Январь 22

1. ДУСЯ ДОПРЫГАЛАСЬ

Почтальона Печкина оседлали
alopuhin

В небольшой, но уютной и тёплой квартирке на пятом этаже жили-были себе папа Иванов, мама Иванова, сын их Вася Иванов, дочь их Тася Иванова, мохнатая, усатая и хвостатая пожирательница «вискасов» и «китикэтов» Иванова Муся и дряхлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся.

После ужина папа сказал:

—Пора разряжать ёлку.

Но Вася и Тася хором заканючили:

— Ну па-а-а…

Хитроумная Муся попыталась было приласкаться к папиным ногам в древних тренировочных штанах и мягчайших зимних тапочках, собственноручно пошитых его любимой тёщей, проживающей в ближнем украинском зарубежье…

Дряхлая Дуся, как верный товарищ, проскрипела под Васей и Тасей, сидевшими на ней спиной к спине, своим особенно протяжным и неприятным скрипом, похожим на тот нестерпимый скрежет, какой издаёт кривой и ржавый гвоздь, когда им царапают по стеклу…

Папа аж подпрыгнул, лицо его исказилось, как от зубной боли, но все зубы у папы были здоровые, зря он хватается за щеку — всё равно все знают, что позавчера он ходил к зубному враче, который запломбировал ему его единственный больной зуб…

Мама, напряжённо примостившаяся в кресле у торшера и, сверкая спицами, вязавшая тёплую подушечку для Дуси, неожиданно поддержала папу:

— А что, ребята, разве не пора? Новый Год встретили, Рождество встретили, Старый Новый Год встретили… Она уж, бедная, осыпалась наполовину. А мне подметать…

Плюхнувшись в кресло перед телеком, папа, как и положено, тут же дружно поддержал маму, которая до этого дружно поддержала папу, но мама делала это по-женски уклончиво, а папа был по-мужски непреклонен:

—Превратили дом в свинарник! Невозможно работать!

Папа работал в полусекретной фирме «Братья Шмидт и Компания» и иногда брал работу на дом, но сейчас он, видимо, считал работой смотрение телека «Самсунг» с одновременным шебуршанием газетой «Коммерсант-дейли»: папа любил делать несколько дел сразу, за что мама называла его иногда «Юлий Цезарь ты наш!»…

А Вася с Тасей в это время сели на Дусю верхом, как на лошадь, и принялись прыгать и скакать по комнате, распевая кавалеристскую песню Олега Газманова «Ах вы, мысли, мои скакуны!»…

Но папа не отступал от своего, — приподнявшись в кресле, как привстают в седле оглядывающие даль всадники, он, стараясь перекричать ребят, вперил опереточный взор в хрустальную люстру типа «Каскад» и возопил:

— Надоело! Дпавно пора выбросить всю эту рухлядь, всё это старьё, все эти ёлки-палки-табуретки!..

Вася и Тася тут же прекратили скакать, тут же затихли, вжались в оторопевшую Дусю и навострили ушки, как мышки-норушки, — они будто почуяли что-то неладное, но толком ничего ещё не понимали…

Мама, видимо, тоже ещё пока не поняла, но на этот раз всё равно изменила папе, ибо все знали, что за Васю и Тасю мама зверь — и в огонь и в воду:

— Не заводись, Иванов! Они поиграют и всё уберут — правда, дети?

— Пра-а-авда, — хором загорланили Вася и Тася, снова, как ни в чём не бывало, продолжая прыгать на своём боевом скакуне вокруг полузасохшей ёлки.

— Ну хватит наконец! — застонал папа, заворожённый молниеномным проходом Фетисова по левому краю и биржевыми индексами «Доу-Джонс», «Насдак», ММВБ на шуршащих  страницах газеты…

Когда в доме царил ералаш, папа бывал импульсивным: об этом все давно знали, поэтому не обращали на это никакого внимания. Но на этот раз Фетисов снова ничего не забил в ворота «Саблезубых тигров», поэтому папа перестал, как Юлий Цезарь, одновременно смотреть вперёд и вниз, а расположился в кресле поудобней и снова обратился к народу:

— Послушайте! — Скакуны снова застыли, но, уже не ожидая подвоха, посмотрели на папу вполне беспечно. А папа вдруг начал рассказывать историю, похожую на отрывок из рождественской сказки, которую он, небось, вычитал в той же своей газетёнке: — Послушайте! У северных шведов есть древний готтский обычай — освобождаться перед Новым Годом от ненужного балласта, выбрасывать в окошко старые, своё отслужившие вещи, чтобы прошлое оставалось в своём прошлом, чтобы входить в новый год налегке, безо всяких сожалений, с новыми прекрасными вещами и друзьями, ибо как они, древние галлы, говорили: в человеке должно быть всё прекрасно — и лицо, и душа, и штаны, и ботинки… Слушайте, настал наш русский, наш Старый Новый Год, давайте же выбросим ненужную нам мебель…

— Какую мебель? — спросила мама, не отрываясь, впрочем, от вязания (мама тоже была как Юлий Цезарь).

— Какую-какую, табуреточную, — и папа кивнул на устаревшую и даже чуть от ужаса присевшую под ребятами мебель.

— Дусю?! — вопросила Тася, тряхнув косичками.

— Угу, — ответствовал папа, не разжимая коварных губ.

— Дусю??!! — вопросили хором Вася с мамой, бросившей на этот раз своё вязание.

И только спящая красавица Муся ничего не сказала, а продолжала дрыхнуть в ус не дуя, распластавшись на софе, как убитая, во всю свою огромную длину.

Вася с Тасей встали с Дуси и посмотрели ей в лицо…

Табуретка Дуся Иванова была обукновенной деревянной табуреткой, поэтому она не умела жить, говорить, петь, ходить, видеть, гнать, держать и ненавидеть, слушать, кушать и сочинять сказки, и много чего ещё она не умела, что умеет делать человек, но всё-таки за долгие годы своей жизни среди людей она от них кое-чему научилась: она научилась если и не слышать и видеть, то чуять, если и не говорить, то думать, если и не сочинять сказки, то спать и видеть сны… Поэтому сейчас она вдруг почуяла и одновременно увидела сон про дальнюю дорогу, любовь и разлуку, полёты во сне и наяву…

А папа меж тем продолжал:

— Слушайте, давайте в самом деле выбросим её вместе с ёлкой, ведь перед людьми, ей-богу, неудобно, ведь вот посмотрите, полюбуйтесь, как она своим затрапезным видом портит нам всю нашу мебельную красоту, — и шебуршащею полускомканной газетищей папа Иванов прочертил в воздухе восторженно-укоризненную, и потому неровную и нервно рваную, дугу, что по замыслу должна была наглядно огибать сверкающие великолепной полировкой шифоньер, и шкаф, и стенку, и комод, рядом с которыми наша старая, больная, кособокая, с облезшей краской на лице Дуся и впрямь выглядела подпольною беглянкой из дома престарелых табуреток.

— Ну что ты такое говоришь! — возмутилась мама. — Ведь она нам почти как дочь, к тому же это фамильная вещь: много лет назад мой покойный дедушка Карл Иваныч Глюклихьляйн, Царство ему Небесное, сделал её собственными руками их корней редчайшего бутылочного дерева, на котором живут обычно воинственные бабуины… Надеюсь, теперь ты понимаешь, что эта милая табуретка дорога мне как память о безвременно ушедшем от нас Карле Иваныче Глюклихьляне, земля ему пухом, и о редчайшем бутылочном древе, в укромных кронах которого хитроумно сокрыты коварные туареги…

— Да, ты права, теперь я понимаю… — папа Иванов раскаялся как будто в своих коварных замыслах и качал теперь повинной головой, — да, да, конечно, конечно…

На том и помирились…

День меж тем угас неслышно, за окном метель мела во тьме ведьминым своим помелом: шурххх…шурххх…

Вася с Тасей улеглтсь по своим постелькам в маленькой своей спаленке; мама, упустив извилистую нить очередного телесериала, задремала у экрана; лениво бодрствующая Муся, набив растяжимый желудок чем Бог послал на кухне, отправилась, должно быть, в туалет; а папа Иванов, блестя кошачьими зрачками, на цыпочках за маминой спиною пробирался к ёлке… Коварный папа Иванов исполнил-таки замысел жестокий: схватил за ногу слабенькую Дусю и вышел с нею вместе на балкон…

И полетела Дуся, полетела, будто провалилась тут же в сон бездонный, и закружило, завертело её в метельной круговерти, всё спуталось — где небо? где земля?..

Летит она, печалится, вздыхает на лету: вот жизнь моя кончается, сейчас я упаду…