За отсутствием правого — штурманского — кресла капитан Верёвкин поставил её в затрапезный салон своего изрядно подержанного горбатого «запорожца». Ничего, друзьям-собутыльникам стало даже удобнее — при двухдверном-то кузове — забираться на заднее сидение: сии друзья, с их непрояснённой координацией, меньше теперь возились и кряхтели с собственными неудобными, на глазах распадающимися телами, меньше тыркались лбами и носами не туда, куда бы следовало тыркаться их живою смертью прожжённым-изжёванным харям.
На этом коньке-горбунке лихо они рассекали меж природно-питейными точками живописно-притеречного Моздока:поручик Юрка Соловьёв (ныне покойный), страдающий сужением пищевода (оказавшимся впоследствии раком), поручик же Сашка Тананыхин с шишкой сизой на лысой макушке, взошедшей от недавнего удара сковородкой, оказавшейся в непримиримой руке волевой и жилистой жены его Нелли, прапор конопатый Сашка Прозоров, самый средь них заядлейший рыбак, да ещё, возможно, упавший на хвост какой-нибудь приблудный Кукушкин, тоже прапор, одарённый чудовищно утолщёнными на концах пальцами, напоминающими диковинные барабанные палочки, ну и сам Верёвкин, конечно, за рулём, позднее он уволится из армии по здоровью (экзема), переберётся, кажется, в Витебск, где и устроится то ли в КГБ, то ли в пожарную часть…
А дряхлого родного горбунка он, капитан Верёвкин, продал кому-то по дешёвке, да и то с трудом — машина тарахтела совсем уже на честном слове, так что для отвода глаз пришлось её слегка подреставрировать…
Куда при этом исчезла заскорузлая деревянная табуретка, конечно же, никому не ведомо — ни сном, ни духом.
Живёт себе некая гусеница-червячок, живёт, живёт, грызёт зелёные листочки, грызёт, ползает туда-сюда, а потом готовится к смерти — делает себе могилку-кокон — и наконец помирает.
Но вдруг откуда ни возьмись из кокона является нам новое и уже летучее, очаровательно крылатое существо — бабочка, является и взмывает ввысь, и улетает прочь.
Порхает там и сям.
И оказывается то в благоухающей чаше какого-нибудь цветка, то в сачке Набокова, то в грёзах Чжуан Цзы.
Гореть ли нам в геенне огненной? — да мы и так уже горим… И облекаем смрадом погани наш православныйТретий Рим… Впрочем, это всё для рифмы, ибо никак не могу отнести себя к мрачным представителям черносотенного православия, которые примерно так и говорят (хотя подлинная рифма просто так ведь не приходит, и тайна рифмы в том, что она есть божественно-провиденциальная синхронизация)…
Вторя Даниилу Данину, могу сказать, что я есть зоологический оптимист. Все мои опыты, наблюдения, поползновения всегда приводят меня только к одному — к Свету. Вопреки всему. И заслуга в этом не моя, а генетической моей природы.
Огонь — это солнце и свет, тепло очага и завет, бессонница красной калины
и Неопалимой Купины.
И двадцать лет назад я был уверен в том, что существует (где? — где угодно!) безграничная множественностьмиров с самой разнообразной структурой и комбинацией законов-констант.
Вкусившему от яблока стыда и сладострастия беспорточному Адаму понадобились штаны, заслоняющие от сторонних взоров выдающиеся особенности его материально-телесного низа. Надев которые, он прошёл посвящение в реальные мужики.
«По утрам, надев трусы, не забудьте про часы«, — писал выдающийся поэт современности Андрей Вознесенский. То есть когда ты в раю, без штанов, тогда времени нет и в помине, а когда тебя изгоняют из рая за то, что ты подглядывал в школьной уборной за девочками, тогда-то ты и проходишь сакральную инициацию, тогда-то и кончается твоё безоблачное и безвременное яблочное детство, ты становишься рядовым родовым смертным и начинается стремительный бег твоего времени, и родители дарят тебе ко дню рождения твои первые наручные часы.
По утрам, надев штаны, убегай от сатаны, но, верша свои дела, истребляй его дотла!
Яблоко раздора, яблоко познания добра и зла (или апокрифический виноград, котрый ели отцы, а дети, мол, пожинают оскомину)…
Самый для наших относительно северных широт и нашему человеку соответствующий сорт яблок — антоновка: плод крупный и крепкий, аки кулак Кожемяки, стойкий необычайно ко всем неприятностям внешней среды, зелёный, кислый как лимон, пригоден к длительному хранению, после которого желтеет, мягчает и уже более удобен для употребления внутрь. Антоновка поистине — ядрёное яблоко жизни. Яблоко для русских — плод, несомненно, особенный, сакральный. Языческий.
Центром и смыслом Эдемского сада является Древо Жизни, плоды которого дают вечную райскую жизнь. Но за то, что Адам и Ева вкусили плоды от Древа Познания Добра и Зла, Господь лишил их надежды вкусить плоды от Древа Жизни вечной. Он наказал их не за то, что они стали что-то знать, а за то, что раскололась детская цельность их восприятия, за то, что в нём угнездился дуализм добра и зла, замутняющий чистоту созерцания искушениями плоти, изнурительной борьбой «верха» и «низа», духа и плоти.
Но взращиваемое преобладание одной из этих противоборствующих ипостасей борьбу сию преуменьшает. Кто потакал позывам плоти и дух свой горний подавлял, тот в конце концов истаивал под тяжестью собственного брюха, тот — успокаивался и умиротворялся во плоти. Кто потакал позывам духа и плоть свою позабывал, тот тоже — успокаивался и умиротворялся, но в духе.
Матушка моя любимая испекла сегодня яблочный пирог и принесла мне оного кусочек. И я вкусил его с чайком, записывая между делом случайные ассоциации (и сентенции), пингпонгово отскакивающие от понятия «яблоко«, что обыгрывается в восемнадцатом пункте Естествослова. Этимологическое озарение—прозрение пронзило вдруг меня: яблоко есть облако вкруг «я» (я-облако — я-блако — яблоко), где «я» — глубинная сердцевина с зёрнами-семенами жизни и смысла.
Истинная книга есть кирпич, шкатулка, ларец с интертекстом, из которого можно вычитать всё, что в данный момент угодно читателю, каковой посредством сего вычитывания утоляет, заполняет свои психофизические и интеллектуальные лакуны-цезуры, насыщения которых так или иначе требует ненасытная (ни в чём) человеческая природа.
В человечестве живёт миф-прапамять о некоей изначальной, божественной сверхкниге, о книге книг, где есть всё, что было, есть и будет, где заключена вся тайна этого мира, вся мудрость вселенной. В Библии, а особенно Апокалипсисе Иоанна, этой книге книг уделено внушительное место. Предания разных народов упоминают о ней.
На Руси существовало поверие об упавшей с небес Голубиной Книге, повествующей о началах и концах мироздания.
Голубина Книга не малая,
а Голубина Книга великая:
в долину книга сорока пядей,
в ширину та книга двадцати пядей,
в толщину та книга тридцати пядей,
на руках держать книгу — не удержать, читать книгу — не прочести.
Часы есть инструмент, механизм, машина. Бывают разные — солнечные, песочные, механические, атомные, электронные, настольные, наручные, карманные и т.д. Расширительно часами можно назвать всё, что меняется, любой предмет, и даже нашу собственную рожу.
Есть ли в мире что-нибудь неизменное, вечное? Думаю, нет.
Часы есть механическое средство для упорядочения, структурирования, оприючивания в сознании сиротливой жизни человека, брошенного в чёрную прорву космической неразберихи на произвол неведомой судьбы. Средство это помогает человеку создать себе умозрительный образ мира как исторического, циклически сюжетного развития.
У каждого складываются свои взаимоотношения со временем. И с часами тоже. Я уловил за собой странную закономерность: за свою жизнь я сменил множество наручных часов, и каждые из них под влиянием моего биополя периодически меняли скорость своего хода то в сторону убегания, то в сторону отставания. Вот и сейчас примерно год назад купленные мной часы «Командирские» где-то первые полгода бежаливперёд, а потом с той же скоростью стали отставать.
Часы есть повод поговорить о времени. Сколько всяких красивых высказываний о времени (и не только о времени) порождено человечеством за всю его историю, но ощутимого просвета не просматривается. «Время есть отношение бытия к небытию«. «Юпитер пожирает своих детей«. «Не время проходит, мы проходим» (Талмуд). Физик, астроном и философ Козырев говорил, что время есть структурный каркасмирового континуума. Пригожин тоже что-то подобное говорил… Эйнштейн утверждал, что время есть четвёртая координата, четвёртое измерение нашего мира… Кто-то говорит, что время есть такая же самостоятельная материальная субстанция, как чашка, ложка, табуретка...
Всё дело в ракурсе. В пределах моей комнаты, в моём быту временная размерность играет большую роль; в пределах страны, в пределах того или иного общества время тоже имеет определённое значение, но время это уже другое; в пределах планеты в дело вступает время планетарное; в пределах галактики — время галактическое; в пределах вселенной — вселенское… Чем больше, грандиознее пространство, тем общее, «уравнительное» время играет меньшую роль, тем оно «медленнее«, а в запредельных нашему разумению масштабах оно попросту останавливается, оно кончается, а точнее издалека мелкие движения мелких деталей просто уже неразличимы, не берутся в расчёт, как, например, в одной из молекул кожи мизинца моей правой руки для меня, в принципе, ничего не происходит, её даже как бы вовсе и не существует…
Относительная предсказуемость, закономерность видимых, наглядных повторений циклических процессов позволяет сравнивать одно изменение с другим. Но при строгом, бескомпромиссном, абсолютном подходе точных повторений не существует (не зря был придуман високосный год и многие другие подобные подтасовки). Получается, что усматриваемые нами закономерности обусловлены сиротливой ограниченностью наших представлений, суетливо ищущих незыблемых, вечных якорей-зацепок в мире, где нет ничего не только неподвижного и вечного, но и циклически повторяемого: всё всегда уже другое, всё всегда невсегда, то есть всё всегда умирает, не успев толком и родиться. Мы живём в царстве тотальной Смерти… Если и есть в этом мире какой-то неизменный параметр, то это — изменение: в абсолютном смысле всё всегда неповторимо, по-новому изменяется, то есть всё всегда теряет свою определённость, своё лицо, то есть — кончается, умирает.
Всё есть и неесть, всё — мир и немир, всё — пульсирует и бликует. Но в то же время и рождается. То есть нет ни лица, ни определённости — ни в чём. Всё это, повторяю, — в абсолютном смысле. Но жить в абсолюте нам слабо — сиротливо и голо, мы ищем и находим — придумываем — себе комбинацию уютных определённостей-конурок, одной из которых как раз и является время как элемент мыслительной структуры, умозрительного порядка в беспорядке.
А в действительности мир настолько чудовищно беспорядочен и хаотичен, что нам и не снилось, беспорядочен и хаотичен чудовищной суммой идеально упорядоченных миров, беспорядочен и хаотичен для нашего маленького, несверхразумного понимания, но лично меня это вовсе не страшит, лично мне всё это очень даже весело и интересно — и чем чудовищней, тем веселее и интереснее.
Из всего разнообразия нечеловеческого зверь есть ближайший родственник человека.
Однажды я шёл по улице и случайно нашёл обрывок какой-то газеты, где обнаружил заметку о правилах обращения с жеребятами: «К работе молодняк обычно начинают приучать в 2-2,5-летнем возрасте, когда у животного уже полностью сформировался костяк. В 1,5-2 года жеребчиков, которых не предполагают использовать для племенной работы, можно кастрировать.
Прежде чем приучать жеребёнка к работе, нужно дать ему привыкнуть к поводу и уздечке с удилами во рту. Поскольку даже при осторожном управлении существует вероятность поранить жеребёнку рот удилами (а это может навсегда отбить у него желание работать), лучше их обмотать марлей.
В течение первых двух-трёх дней взнузданного жеребёнка ставят на 2-3 часа в стойло, обязательно привязывая его за недоуздок (а не за уздечку) на короткий повод. В привычной для него обстановке он легче свыкнется с надетой упряжью. Чем спокойнее животное, тем быстрее его можно приучить к работе. Обращаться в этот период с ним нужно особенно терпеливо и ласково, при плохом обращении у лошади портится характер, она становится норовистой, начинает бить задом и кусаться«.
Читая всё это, я невольно видел на месте этого жеребёнка себя: не раз окружающие люди пытались проделать со мной нечто подобное, не утруждая себя проявлением нежности и ласки, и тогда я тоже становился норовистым, я брыкался и кусался, я не хотел стоять в стойле и срывал с себя всяческие узы. И конечно — у меня испортился характер…
Хочу привести большую цитату из Мартина Бубера (из его книги «Я и Ты») — самого нежного и тёплого из всех известных мне философов:
«Глаза животных наделены способностью говорить необычайным языком. Независимо от содействия звуков и жестов — только взглядом, и поэтому наиболее впечатляюще — глаза животных выражают тайну их заточения в природе, их страстное желание становления. Это таинственное состояние ведомо только животным, только они могут приоткрыть его нам — состояние, которое позволяет лишь приоткрыть себя, но не раскрыть до конца. Язык, которым оно говорит о себе, есть то, что он выражает: страстное желание — метание твари между надёжным растительным царством и царством духовного риска. Этот язык есть запинание природы при первом прикосновении духа — перед тем, как она отдастся его космической авантюре, которую мы называем человеком. Но никакая речь никогда не воспроизведёт то, что дано знать и засвидетельствовать запинанию.
Иногда я смотрю в глаза домашней кошке. Не то чтобы прирученный зверь получил от нас (как нам иногда представляется) дар истинно «говорящего» взгляда: нет, он получил лишь ценой утраты своей первоначальной непринуждённости способность обращать свой взгляд на нас — чудовищ. Но вместе с тем в этом взгляде, в его предрассветных сумерках и потом в его восходе проступает нечто от изумления и вопроса — чего совершенно нет в тревожном взгляде неприрученного зверя.
Эта кошка начинала обязательно с того, что своим взглядом, загорающимся от моего прикосновения, спрашивала меня: «Возможно ли, что ты имеешь в виду меня? Правда ли, что ты не просто хочешь, чтобы я позабавила тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Здесь ли я? Что это, что исходит от тебя? Что это объемлет меня? Что это во мне? Что это?!» (Здесь Я — заменитель отсутствующего у нас слова, смысл которого — обозначение себя без «ego», без «Я»; под «это» следует понимать струящийся человеческий взгляд во всей реальности его способности к отношению.) Только что так великолепно расцвёл взгляд зверя, язык страстной тоски — и вот он уже закатился. Мой взгляд, конечно, длился дольше; но это уже не был струящийся человеческий взгляд.
Поворот земной оси, с которым началось событие-отношение, почти сразу сменился другим, который его завершил. Только что мирОно окружал меня и зверя; потом излилось из глубин сияние мира Ты — пока длился взгляд, — и вот уже оно погасло, потонуло в мире Оно.
Рассказ об этом маленьком эпизоде, который повторялся со мной несколько раз, — это свидетельство о языке этих почти неуловимых восходов и закатов духа. Нигде больше не ощущал я с такой силой недолговечность реальности отношения с существом, возвышенную печаль нашего жребия, роковое превращение в Оно всякого единичного Ты. Потому что в других случаях между утром и вечером события был свой, хотя бы и короткий, день; здесь же утро и вечер безжалостно сливались друг с другом, светлое Тыявилось — и исчезло; было ли на самом деле снято с нас, с меня и зверя, бремя Оно, пока длился взгляд? Я всё же мог потом размышлять об этом, а зверь из запинания своего взгляда погрузился обратно в тревогу — без языка и почти без воспоминаний.
О, как он мощен, континуум мира Оно, и как хрупки проявления Ты!»
Есенин, наш русский буддист (по своему отношению ко всему живому) выразил это тёплое, сердечноеТы в своих замечтальных стихах:
Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверьё, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове.
Лежал булыжник в чистом поле. Неподражаемо тяжёл. Самим собою подневолен. Непререкаем. Нем. И — гол.
На море-океане лежит бел-горюч камень Алатырь, под тем камнем сокрыта сила могучая, и нет той силе ни указа, ни предела. Но спит тот камень непробудным, вечным сном.
Это теперь я иду на карьер, проплываю свою дистанцию и ухожу, а в прежние годы (лета) я подолгу гулял по берегу, выискивая под ногами причудливые камни. Некоторые из этих камней стали моими любимцами, и поэтому они всегда рядом со мной — всегда под руками. Чтобы я мог на них смотреть, и трогать, и перебирать их медленными задумчивыми пальцами, и брать в руки, отрешённо взвешивать и думать пустою башкой своё пустынное большое Ничего...
Нам не позволено забыть, что мы давно забыли. Клубятся каменные сны, колеблемые сном. Молчат слепые идолы под слоем лунной пыли: им всё едино — ржа и золото, Акрополь и Содом.
Живительная влага, живая вода… Это вам не хлеб, это будет покруче. На самом деле без хлеба-то вполне можно обойтись — и совсем не обязательно бедным крестьянам корячиться на полях за выращиванием и сбором урожая ржи и пшеницы.
А вот без воды действительно хана. И ни туды, и ни сюды.
В 76-ом году я ради эксперимента держал недельную «сухую» голодовку, а в 89-ом — двухнедельную «сырую» (уже не ради эксперимента, а ради дела), и мог после этого сравнить ощущения.
Сегодня у меня был поистине водный день. Попив чайку и кофейку, я отправился в сосново-песочное царство, где погрузился в чудную чашу карьерного озера, намереваясь совершить свой шестнадцатый в этом году заплыв, и поплыл. Тут набежали тучи и посыпал лёгкий дождичок. Это было очень приятно. Потом дождь усилился. Глаза ведь мои были на уровне водной поверхности, и было удивительно наблюдать, как крупные капли с силой бултыхаются в воду, образуя бесчисленное множество столбиков-взрывчиков.
Но на середине дистанции началось что-то невообразимое — сплошной стеной хлынул сильнейший ливень, я уже почти ничего не видел и плыл наугад, а тут ещё засверкали огромные молнии и загрохотали громы, и меня охватили одновременно и страх и восторг, и я тут же ощутил себя в эпицентре Всемирного Потопа и вспомнил фильм «Водный мир», где показан новый Всемирный Потоп, когда в результате тотального потепления растаяли Арктика с Антарктикой…
Кончилась, видать, пляжно-солнечная лафа и на свою поливальную вахту заступает первый эшелон осенних дождей.
А потом я отправился в баню, где проникался горячими парами, хлестался веником, намыливался, тёрся мочалкой, стоял под мощными струями душа, прохлаждался в предбаннике и попивал рязанское пивко…