Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка. У неё была своя неповторимая судьба. И своя неповторимая человеческая задача — оприютить хладный космос, не имеющий всеобъёмлющего смысла ни без Бога, ни с Богом, ни с табуреткой, ни без. Ну и чёрт с ним, со смыслом, давайте присядем, закурим, помолчим, покуда курим, что-нибудь придумаем, пока молчим. Чин-чин. Кайф. Нирвана. Удобства минимальные, зато функциональность предельная: потому и предельная простота.
Преступные подростки сколотили тебя когда-то в своём исправительно-трудовом ПТУ. С тех пор прошло, протекло, пролетело, просквозило, просвистело, проползло много-много лет, дней и ночей, и где только за всё это время ты ни побывала, кто только тебя ни осёдлывал, какие только зады!.. Но ты, древесная и четырёхногая, была ещё и столом, и постаментом, и орудием убийства, и средством защиты, свидетелем кротким кухонного быта… Пока не пошла на дрова и не сгорела дотла в закопчёной печурке-буржуйке, согрев своим древесно-огненным теплом живых ещё покуда человеков, измождённых суровыми следствиями энергетического кризиса: но и они когда-нибудь сгорят — пойдут кому-то тоже на растопку…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, послужившая основанием для скупого, рабоче-крестьянского натюрморта: самогона гранёный стакан, селёдки кус да хлеба чёрного краюха.
Подобный натюрморт писал я в детстве и помню, что из этих трёх предметов труднее всего мне было воссоздать именно хлеба чёрного кусман: я с ним намучился изрядно, чтоб достоверно передать…
Художник пишет посмертную, убиенную им натуру, то бишь неестественную, несуществующую вне его природу. Искусство, по сути, природу насилует, то бишь естества её не раскрывает, а лишь «искусственно«, насильственно его пересоздаёт. Художник рвёт контекстуальные связи предмета с природой, то бишь вырывает его из природного континуума, из естественной, ненарочитой среды… Так можно понять смысл слова «натюрморт»(от французского nature morte — мёртвая природа).
Но человек со всеми своими измышлениями (и натюрмортами) — (почти) тоже часть живой природы: как машина, хлеб или селёдка. Почти. В том-то и дело, что почти. Человек выпадает из всего земного — нечеловеческого — контекста, континуума. Поэтому — деваться некуда — приходится вводить категорию Бога.
К тому же, человек — это не только собственно человек, но и всё, что с ним связано (а чем дальше — тем связано больше). А с ним (уже) связано практически всё. Весь континуум.
Получается, что человек это почти что Бог — только бог как бы забывший себя, не отдающий отчёта в собственной божественности, бог невменяемый, свихнувшийся. То бишь и впрямь — Сын Божий. Сыночек.
Сходил сейчас в магазин, купил кефиру, бородинского буханку и выпил кружечку с горбушкой свеженькой — живой…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка...
Весёлый русофил Ицхак Айнштайн сидел на табуретке за столом и поедал погибшего цыплёнка. Он, Ицхак, был нищ и рыж. Почти как поедаемый им цыплёнок. И тощ.
Человек склонен сопрягать — всё со всем (сопрягать и запрягать). В целях усматриванья смыслов. Человек есть то, что он усматривает и определяет. Всё остальное, что не есть человек, есть то, что человек усматривает и определяет. То бишь — всё, что человек усматривает и определяет, есть язык человека.
Усматривание сопряжений-смыслов есть усматривание слов-определений-имён, то бишь — метафор языка. Всякое усматривание и определение чего бы то ни было суть всегда искусство, художество. Именно в этом заключается образ и подобие Божии в человеческом организме: неиссякаемая и непрерывная способность к осмысленному именованию всего и вся, к творчеству. Способность автоматическая, инстинктивная.
Человек — хорошая машина.Набор хитроумно сцепленных дхармических колёсиков-шестерёнок, напоминающих механизм часов. Человек есть время. Всякий смысл есть время есть последовательность.
Человек есть смысл. Вне человека всё чудовищно бессмысленно, безвременно, и это то, чего человек не в силах в полной мере усмотреть. Полнота этой меры и есть вторая смерть, что пострашнее первой.
Ицхак Айнштайн догрыз цыплёнка и отправился на митинг оппозиции под лозунгом: «Всё для человека, всё во имя человека!»
Живёт себе некая гусеница-червячок, живёт, живёт, грызёт зелёные листочки, грызёт, ползает туда-сюда, а потом готовится к смерти — делает себе могилку-кокон — и наконец помирает.
Но вдруг откуда ни возьмись из кокона является нам новое и уже летучее, очаровательно крылатое существо — бабочка, является и взмывает ввысь, и улетает прочь.
Порхает там и сям.
И оказывается то в благоухающей чаше какого-нибудь цветка, то в сачке Набокова, то в грёзах Чжуан Цзы.
Гореть ли нам в геенне огненной? — да мы и так уже горим… И облекаем смрадом погани наш православныйТретий Рим… Впрочем, это всё для рифмы, ибо никак не могу отнести себя к мрачным представителям черносотенного православия, которые примерно так и говорят (хотя подлинная рифма просто так ведь не приходит, и тайна рифмы в том, что она есть божественно-провиденциальная синхронизация)…
Вторя Даниилу Данину, могу сказать, что я есть зоологический оптимист. Все мои опыты, наблюдения, поползновения всегда приводят меня только к одному — к Свету. Вопреки всему. И заслуга в этом не моя, а генетической моей природы.
Огонь — это солнце и свет, тепло очага и завет, бессонница красной калины
и Неопалимой Купины.
И двадцать лет назад я был уверен в том, что существует (где? — где угодно!) безграничная множественностьмиров с самой разнообразной структурой и комбинацией законов-констант.
Вкусившему от яблока стыда и сладострастия беспорточному Адаму понадобились штаны, заслоняющие от сторонних взоров выдающиеся особенности его материально-телесного низа. Надев которые, он прошёл посвящение в реальные мужики.
«По утрам, надев трусы, не забудьте про часы«, — писал выдающийся поэт современности Андрей Вознесенский. То есть когда ты в раю, без штанов, тогда времени нет и в помине, а когда тебя изгоняют из рая за то, что ты подглядывал в школьной уборной за девочками, тогда-то ты и проходишь сакральную инициацию, тогда-то и кончается твоё безоблачное и безвременное яблочное детство, ты становишься рядовым родовым смертным и начинается стремительный бег твоего времени, и родители дарят тебе ко дню рождения твои первые наручные часы.
По утрам, надев штаны, убегай от сатаны, но, верша свои дела, истребляй его дотла!
Часы есть инструмент, механизм, машина. Бывают разные — солнечные, песочные, механические, атомные, электронные, настольные, наручные, карманные и т.д. Расширительно часами можно назвать всё, что меняется, любой предмет, и даже нашу собственную рожу.
Есть ли в мире что-нибудь неизменное, вечное? Думаю, нет.
Часы есть механическое средство для упорядочения, структурирования, оприючивания в сознании сиротливой жизни человека, брошенного в чёрную прорву космической неразберихи на произвол неведомой судьбы. Средство это помогает человеку создать себе умозрительный образ мира как исторического, циклически сюжетного развития.
У каждого складываются свои взаимоотношения со временем. И с часами тоже. Я уловил за собой странную закономерность: за свою жизнь я сменил множество наручных часов, и каждые из них под влиянием моего биополя периодически меняли скорость своего хода то в сторону убегания, то в сторону отставания. Вот и сейчас примерно год назад купленные мной часы «Командирские» где-то первые полгода бежаливперёд, а потом с той же скоростью стали отставать.
Часы есть повод поговорить о времени. Сколько всяких красивых высказываний о времени (и не только о времени) порождено человечеством за всю его историю, но ощутимого просвета не просматривается. «Время есть отношение бытия к небытию«. «Юпитер пожирает своих детей«. «Не время проходит, мы проходим» (Талмуд). Физик, астроном и философ Козырев говорил, что время есть структурный каркасмирового континуума. Пригожин тоже что-то подобное говорил… Эйнштейн утверждал, что время есть четвёртая координата, четвёртое измерение нашего мира… Кто-то говорит, что время есть такая же самостоятельная материальная субстанция, как чашка, ложка, табуретка...
Всё дело в ракурсе. В пределах моей комнаты, в моём быту временная размерность играет большую роль; в пределах страны, в пределах того или иного общества время тоже имеет определённое значение, но время это уже другое; в пределах планеты в дело вступает время планетарное; в пределах галактики — время галактическое; в пределах вселенной — вселенское… Чем больше, грандиознее пространство, тем общее, «уравнительное» время играет меньшую роль, тем оно «медленнее«, а в запредельных нашему разумению масштабах оно попросту останавливается, оно кончается, а точнее издалека мелкие движения мелких деталей просто уже неразличимы, не берутся в расчёт, как, например, в одной из молекул кожи мизинца моей правой руки для меня, в принципе, ничего не происходит, её даже как бы вовсе и не существует…
Относительная предсказуемость, закономерность видимых, наглядных повторений циклических процессов позволяет сравнивать одно изменение с другим. Но при строгом, бескомпромиссном, абсолютном подходе точных повторений не существует (не зря был придуман високосный год и многие другие подобные подтасовки). Получается, что усматриваемые нами закономерности обусловлены сиротливой ограниченностью наших представлений, суетливо ищущих незыблемых, вечных якорей-зацепок в мире, где нет ничего не только неподвижного и вечного, но и циклически повторяемого: всё всегда уже другое, всё всегда невсегда, то есть всё всегда умирает, не успев толком и родиться. Мы живём в царстве тотальной Смерти… Если и есть в этом мире какой-то неизменный параметр, то это — изменение: в абсолютном смысле всё всегда неповторимо, по-новому изменяется, то есть всё всегда теряет свою определённость, своё лицо, то есть — кончается, умирает.
Всё есть и неесть, всё — мир и немир, всё — пульсирует и бликует. Но в то же время и рождается. То есть нет ни лица, ни определённости — ни в чём. Всё это, повторяю, — в абсолютном смысле. Но жить в абсолюте нам слабо — сиротливо и голо, мы ищем и находим — придумываем — себе комбинацию уютных определённостей-конурок, одной из которых как раз и является время как элемент мыслительной структуры, умозрительного порядка в беспорядке.
А в действительности мир настолько чудовищно беспорядочен и хаотичен, что нам и не снилось, беспорядочен и хаотичен чудовищной суммой идеально упорядоченных миров, беспорядочен и хаотичен для нашего маленького, несверхразумного понимания, но лично меня это вовсе не страшит, лично мне всё это очень даже весело и интересно — и чем чудовищней, тем веселее и интереснее.
Почему столько людей привлечены успокаивающим уютом поражения? Возможно, оттого, что поражение всегда предшествует изменениям, а победа провоцирует нас на сохранение прежнего поведения. Поражение — новатор, победа — консерватор. Многие смутно чувствуют эту истину. Многие выдающиеся люди испытали искушение познать не самую эффектную победу, а самое эффектное поражение.
Ганнибал повернул обратно у самых ворот низложенного Рима. Цезарь не убоялся мартовских ид. Шотландская армия Чарльза Эдуарда Стюарта не вошла в уже побеждённый ею Лондон. Наполеон дал приказ об отступлении при Ватерлоо в то время, как битва была им скорее всего выиграна. А что сказать о звёздах шоу-бизнеса, которые вдруг с головой окунаются в алкоголь, наркотики или кончают жизньсамоубийством безо всякой логической причины? Они не в силах вынести собственной славы и сами сознательно организуют своё поражение.
Извлечём же урок из опыта прошлого. Часто за так называемым успехом кроется желание взобраться на самую высокую крышу и спрыгнуть оттуда как можно более эффектно…
Живительная влага, живая вода… Это вам не хлеб, это будет покруче. На самом деле без хлеба-то вполне можно обойтись — и совсем не обязательно бедным крестьянам корячиться на полях за выращиванием и сбором урожая ржи и пшеницы.
А вот без воды действительно хана. И ни туды, и ни сюды.
В 76-ом году я ради эксперимента держал недельную «сухую» голодовку, а в 89-ом — двухнедельную «сырую» (уже не ради эксперимента, а ради дела), и мог после этого сравнить ощущения.
Сегодня у меня был поистине водный день. Попив чайку и кофейку, я отправился в сосново-песочное царство, где погрузился в чудную чашу карьерного озера, намереваясь совершить свой шестнадцатый в этом году заплыв, и поплыл. Тут набежали тучи и посыпал лёгкий дождичок. Это было очень приятно. Потом дождь усилился. Глаза ведь мои были на уровне водной поверхности, и было удивительно наблюдать, как крупные капли с силой бултыхаются в воду, образуя бесчисленное множество столбиков-взрывчиков.
Но на середине дистанции началось что-то невообразимое — сплошной стеной хлынул сильнейший ливень, я уже почти ничего не видел и плыл наугад, а тут ещё засверкали огромные молнии и загрохотали громы, и меня охватили одновременно и страх и восторг, и я тут же ощутил себя в эпицентре Всемирного Потопа и вспомнил фильм «Водный мир», где показан новый Всемирный Потоп, когда в результате тотального потепления растаяли Арктика с Антарктикой…
Кончилась, видать, пляжно-солнечная лафа и на свою поливальную вахту заступает первый эшелон осенних дождей.
А потом я отправился в баню, где проникался горячими парами, хлестался веником, намыливался, тёрся мочалкой, стоял под мощными струями душа, прохлаждался в предбаннике и попивал рязанское пивко…
До семнадцати лет я жил с родителями сначала в бараке на Камчатке, потом в подмосковных Луховицах на съёмной квартире с чужими хозяевами, потом в заводском общежитии, потом в крохотной, девятиметровой коммунальной комнатушке, потом в полуторакомнатной квартирке на Жуковского, потом, отделившись (и отдалившись) от родителей, я три года жил в армейской казарме (в Тамбове), потом два года снимал угол вместе с одним алкашом-эпилептиком (в Моздоке), потом девять лет снимал саманную времянку , потом, вернувшись в Луховицы, два с половиной года опять жил с родителями в двухкомнатной квартире (которую они получили в начале 80-ых), потом я сам получил двенадцатиметровую комнатушку в заводском общежитии, где живу по сей день и где всё это сейчас пишу, привычно примостив тетрадку на коленке правой ноги, закинутой за левую ногу.
Комнатушка сия — на пятом, последнем, этаже: крыша плоская, без чердака, года четыре протекала с одной стороны, когда поливали дожди, а потом удалось залить щель на крыше гудроном, и течь, слава Богу, на первое время исчезла (а потом появилась опять)… Но и эту комнатёнку, признаться, я получил не просто так — тут целая история (описана в моей книге «Структура таракана»).
В историях с жильём у нас такие же проблемы, как и с землёй. А посему дом здесь, в России, это тоже совсем особенный архетип, нагруженный больными булыжниками дополнительных социально-культурныхсмыслов, которых вагон и маленькая тележка.
Что там какой-то Диоген! — у нас вся страна так живёт… Посмотрел бы я, как бы он философствовал в своей бочке, если бы оказался в наших широтах в пору лютой зимы… В лучшем случае он стал бы юродивым, монахом или простым русским экзистенциалистом. Если бы выжил.