Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, послужившая основанием для скупого, рабоче-крестьянского натюрморта: самогона гранёный стакан, селёдки кус да хлеба чёрного краюха.
Подобный натюрморт писал я в детстве и помню, что из этих трёх предметов труднее всего мне было воссоздать именно хлеба чёрного кусман: я с ним намучился изрядно, чтоб достоверно передать…
Художник пишет посмертную, убиенную им натуру, то бишь неестественную, несуществующую вне его природу. Искусство, по сути, природу насилует, то бишь естества её не раскрывает, а лишь «искусственно«, насильственно его пересоздаёт. Художник рвёт контекстуальные связи предмета с природой, то бишь вырывает его из природного континуума, из естественной, ненарочитой среды… Так можно понять смысл слова «натюрморт»(от французского nature morte — мёртвая природа).
Но человек со всеми своими измышлениями (и натюрмортами) — (почти) тоже часть живой природы: как машина, хлеб или селёдка. Почти. В том-то и дело, что почти. Человек выпадает из всего земного — нечеловеческого — контекста, континуума. Поэтому — деваться некуда — приходится вводить категорию Бога.
К тому же, человек — это не только собственно человек, но и всё, что с ним связано (а чем дальше — тем связано больше). А с ним (уже) связано практически всё. Весь континуум.
Получается, что человек это почти что Бог — только бог как бы забывший себя, не отдающий отчёта в собственной божественности, бог невменяемый, свихнувшийся. То бишь и впрямь — Сын Божий. Сыночек.
Сходил сейчас в магазин, купил кефиру, бородинского буханку и выпил кружечку с горбушкой свеженькой — живой…
Христовою кровью наполнена чаша. Молочные реки неспешно текут. И в воздухе сладком колеблется наша нелепая каша сомнений и пут. Пророки и ангелы нас разыграли, когда даровали златые мечты: не надо мне рая, не надо Грааля и даже любви мне не надо почти.
Товарищ, чашу терпкой, прогорклой аль сладкой судьбы — пей до дна, пей до дна, пей до дна!
Сам-то я, кажется, ничего до дна в своей жизни не допиваю — не хочу, видать, слишком с этой жизнью связываться, пребывать предпочитаю в межеумочных, нейтральных сферах — меж чашами чужих судеб… Это, вероятно, нехорошо. А может, и хорошо…
До семнадцати лет я жил с родителями сначала в бараке на Камчатке, потом в подмосковных Луховицах на съёмной квартире с чужими хозяевами, потом в заводском общежитии, потом в крохотной, девятиметровой коммунальной комнатушке, потом в полуторакомнатной квартирке на Жуковского, потом, отделившись (и отдалившись) от родителей, я три года жил в армейской казарме (в Тамбове), потом два года снимал угол вместе с одним алкашом-эпилептиком (в Моздоке), потом девять лет снимал саманную времянку , потом, вернувшись в Луховицы, два с половиной года опять жил с родителями в двухкомнатной квартире (которую они получили в начале 80-ых), потом я сам получил двенадцатиметровую комнатушку в заводском общежитии, где живу по сей день и где всё это сейчас пишу, привычно примостив тетрадку на коленке правой ноги, закинутой за левую ногу.
Комнатушка сия — на пятом, последнем, этаже: крыша плоская, без чердака, года четыре протекала с одной стороны, когда поливали дожди, а потом удалось залить щель на крыше гудроном, и течь, слава Богу, на первое время исчезла (а потом появилась опять)… Но и эту комнатёнку, признаться, я получил не просто так — тут целая история (описана в моей книге «Структура таракана»).
В историях с жильём у нас такие же проблемы, как и с землёй. А посему дом здесь, в России, это тоже совсем особенный архетип, нагруженный больными булыжниками дополнительных социально-культурныхсмыслов, которых вагон и маленькая тележка.
Что там какой-то Диоген! — у нас вся страна так живёт… Посмотрел бы я, как бы он философствовал в своей бочке, если бы оказался в наших широтах в пору лютой зимы… В лучшем случае он стал бы юродивым, монахом или простым русским экзистенциалистом. Если бы выжил.
Больше всего табуретка, а точнее деревянная табуретка, ассоциируется у меня с армейской казармой. И не мудрено, ведь солдатская жизнь связана с предельной — экзистенциальной — скудостью быта. Если бы я сидел в тюрьме, я, может быть, вспомнил бы и тюрьму. В таких вот скудных местах в людях настойчиво пробивается тяга к творчеству, к поэзии. Зажиревший, зажравшийся человек к небывалому созиданию не способен. А посему да здравствуетвесёлая — табуреточная — бедность!
А посему русский человек, спознавший сей скудости в избытке, есть человек творческий, поэтический, роскоши и богатства издревле стыдящийся. Посему у русских бедность — не порок, а способ духовногопросветления. Посему нищие, бродяги всегда окружались в России особым — религиозным — уважением. Посему так понятны нам народные истоки пролетарской революции в России. Посему российские богачи и аристократы издавна ездили демонстрировать своё богатство и свой аристократизм в заграничную Европу, где всё это могли оценить, где всё это есть достоинство, а не порочный признак безбожного высокомерия и гордыни.
Бредущий в поле с котомкой за плечами русофил Ицхак Айнштайн увидел вдруг на перепутье трёх дорог одиноко стоящую табуретку. А подошедши, стал столбом и задумался. А потом спросил в воздух: «А к чему всё это?»
Россия — страна традиционно земледельческая, и «хлеб» для русского человека слово особенное — родное, сокровенное, архетипическое. Русский человек стойкий, выносливый — без чего угодно может обойтись, акромя хлеба, хлебушка… Хлеб для него много больше, чем только продукт, он — Божий дар, тело Господне, символ плодородия, богатства и счастья. Русскому человеку совершенно ясно, что хлеб есть могучая духовная сила. С хлебом — жизнь, без хлеба — смерть. Без хлеба не обходятся ни самый богач-разбогач, ни распоследний босяк и бомж.
Хлеб у русских стоит в ряду таких понятий, как мать-сыра-земля и родина, земля и воля, небо и солнце, тьма и свет... Хлеб да вода — солдатская еда! Зачастую мне приходилось питаться сугубо чёрным чаем с чёрным же хлебушком вприкуску — и дух мой при этом бывал наиболее ясен и чист.
А сегодня ночью я удивительно летал на странном астронавтическом корабле с огромным иллюминатором с левой стороны…
Возможно, злаковое земледелие возникло в раннем неолите отчасти как прарелигиозный культ. Именно сознание демиургического созидания несуществующего в дикой, неокультуренной природе продукта как бы из ничего (ex nihilo nihil, «кто был ничем, тот станет всем«), из праха и брения (из муки и муки) делают производство и вкушение хлеба священным, архетипическим ритуалом ведущих мировых цивилизаций.
Облако облыжно, сквалыжно, но ненатужно и простодыро, обыденно и недюжинно, вольно и волгло, мало-немало, бело и мило, безумно и беззлобно, зазывно и неназойливо, беспечно, безбашенно, хоть и стозевно, но лояльно зело. Атмосферическое, в общем, явление. Сгусток тумана.
А тепла-то ещё, слава Богу, на конец августа и начало сентября досталось вдосталь, а посему удалось ещё три заплыва сварганить — 28-го, 29-го августа и 2-го сентября — тринадцатый, четырнадцатый и пятнадцатый. Свершая намедни последний заплыв, глядел на облака и думал, что же мне ещё такое про них написать в четвёртом пункте Естествослова. А подумав, решил, что не буду больше ничего писать, ведь я целую книжку акростихов про облако написал под названием «Однако: облако» и тему тем самым для себя (покуда) исчерпал (искупил).
Среди растений, как и среди животных, существует ценностная иерархия от низших к высшим — от травы к деревьям.
В человеческом смысле, деревья интеллекта не имеют, но в нечеловеческом смысле, некий свой, сугубо древесный, интеллект у них, безусловно, есть («безусловно» здесь в смысле — бессловесно, невербально, в нечеловеческом то есть понимании, ибо человеческое мышление и понимание основано только на человеческом языке, а древесная форма разума основана на невербальном древесном языке). Все существа разумны — но по-разному, совсем по-своему сугубо.
Как высшие представители двух земных и разумных миров человек и дерево существуют в довольно тесном, хоть и относительном, соприкосновении друг с другом. Но как бы тесно они не соприкасались, Эвклидова их параллельность нарушиться не может: человеческая природа одна, а древесная — совершенно другая. А природа есть природа — явление предустановленное и неизбежное. Улучшать и совершенствовать природу дерева, собаки, облака или камня — занятие чрезмерное, внеприродное и в высшей степени бессмысленное. Их достоинство и смысл заключены в их естественной явленности, вплетённой собственной природной частностью в высшую гармонию мировой Структуры.
Почему же иные человеческие мыслители-прогрессисты одержимы идеей улучшения человеческой природы? Может, сии глупцы способны создать новую высшую мировую Структуру, включающую в себя новые — иные — природные силы? Естественно, нет. Не глупо ли уличать дерево в древесности его природы? Или камень — в каменности? Или таракана — в шестиногости и длинноусости?.. Или человека — в чрезмерной человечности?.. Смешно-с…
Древний человек порой уподоблял себя дереву…
Арийское Древо Жизни — наоборотно: простирает бескрайние корни во всю ширь и глубь многослойных небес, а ветвями своими разлапистыми склоняется к земле, покорно ждущей излияния небесной благодати.
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, летела и спала, летела и спала… и вдруг между вторым и первым этажом — она проснулась в метельной круговерти перед лицом припорошенного снегом тротуара и — бац! — со всей силы грохнулась об него поцарапанной мордой и раскололась на пять частей — на «Д», на «У», на «С», на «Я» и на квадратное сидалище-лицо…
А задремавшую меж тем на пятом этаже маму Иванову вдруг обдало метельным холодом, ворвавшимся в комнату через раскрытую балконную дверь, отчего мама тут же очнулась, встрепенулась, вскрикнула и, догадавшись о случившемся, набросилась на папу, что как раз входил в комнату, со справедливыми укорами:
— Что же ты наделал! Как же у тебя рука поднялась на бедную нашу Дусеньку?!
Вспорхнули со своих постелек Вася с Тасей — прибежали, шлёпая босыми ножками, и, узнав о печальном событии, заплакали, заголосили с мамой в унисон…
Папа запер балконную дверь, за которой он только что свершил своё злодеяние, а мама, если не успокоив, то утихомирив детей, резонно его пристыдила:
— Старых, больных, некрасивых друзей, а тем более родственников, не бросают — вот!
Дети солидарно закивали головами.
— Не бросают! — воскликнул Вася.
— Не бросают! — подтвердила Тася.
Папа Иванов пытался оправдываться, но ему не давали вставить слова, а когда дали, он скрестил руки на груди и покаянно возопил:
— Послушайте, простите, простите меня! Совсем я, видно, заработался в своей треклятой фирме «Братья Шмидт и компания» и забыл в суете про эту простую и великую истину… И чтобы загладить свою вину, я готов немедленно спуститься и вернуть табуреткино тело домой…
— Или то, что от него осталось, — печально досказала мама…
— Ничего, — сказал папа, — если что, подремонтируем… Поверьте, я не думал, что вы, оказывается, так любите вашу… нашу Дусю…
Большинством семейных голосов решили одеваться и всем вместе идти спасать бедную родственницу, родную и простую табуретку свою Дусю Иванову, несчастную жертву буржуазных папиных пороков…
Спустились на первый этаж, вышли из подъезда и — о Боже! — обнаружили на тротуаре совсем не Дусю, а бездыханные её останки.
Вася с Тасей зарыдали, а мама с папой долго их успокаивали… Папа клятвенно обещал, что склеит Дусю так, что будет она цела и невредима и даже лучше прежнего.
Тогда мама взяла ногу «Д», Вася — ногу «У», Тася — ногу «С», а провинившийся папа — ногу «Я» и квадратурное Дусино личико…
Вернувшись домой, тут же принялись за дело…
—А-а, всё равно завтра суббота! — сказал папа, оправдывая невозможность ложиться спать в то время, когда родная распятерённая Дуся ещё ни жива, ни мертва…
Папа быстренько замешал эпоксидного клею, которым все дружно склеили Дусю в единое целое; потом её оставили на кухне отсыпаться, закрыли поплотнее дверь, чтобы лохматая Муся ненароком не задела бы ещё слабое Дусино тело своим неповоротливым туловищем, и отправились разряжать ёлку.
— Всё равно завтра суббота! — весело сказала мама, имея в виду то, что выспаться они ещё вполне успеют, а утром встанут, пойдут на кухню и встретят солнце вместе с милой Дусей, живой и невредимой.
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, которая проснулась однажды утром от страшного ужаса, настигнувшего всю землю, и поняла, что явилась расплата всему живому за великие людские злодеяния…
Небо приблизилось к земле, и лик земли потемнел, страшный рёв и грохот пал на Дусю, ураганный ветер ударил в неё с размаху и разметал собою всё вокруг, и понёс в неведомую даль…
Засверкали молнии, загрохотали громы, разверзлись все источники великого Океана, и небесные хляби открылись, на землю обрушился немыслимый ливень, который смыл всё и затопил весь мир…
Воды поднимались всё выше и выше, и неслись, и простирались всё дальше и дальше, но страшный ливень всё не прекращался… Одичавшие люди и звери не знали где укрыться от неистово бурлящих вод — цеплялись за верхушки деревьев, взбирались на самые высокие горы, но и это им не помогало, ибо и деревья и горы скоро скрылись под гигантскими водными потоками — люди и звери захлёбывались и тонули…
А деревянная табуретка Дуся Иванова одиноко неслась в бурном потоке вместе с обломками оконных рам, брёвнами, досками, столами, стульями, какими-то футлярами, шкафами, пластмассовыми игрушками…
Но тут, кряхтя и стуча белыми зубами, на неустойчивую, летящую вдаль табуретку взгромоздился насквозь промокший и трясущийся от холода зайчишка, в котором Дуся с трудом узнала известного ей Константина, — в нём не осталось ни капли прежней чемпионской удали… Но вслед за собой Костя тянул уже свою прекрасную подругу Настю, которая никак не могда забраться на Дусю… Да и у Кости уже не было никаких сил:
— Ну давай же, давай, — повторял он в отчаяньи…
И вот наконец Насте тоже удалось взгромоздиться на колеблющееся Дусино чело…
Холодные, голодные, мокрые — приобняли зайчишки друг друга, вздохнули тяжело и… улыбнулись: любовь побеждает все преграды! Они спасены — и счастливы; и пусть их будущее покрыто мраком тревожной неизвестности, им достаточно того, что они вместе — здесь и сейчас, а там, после — будь что будет, — счастливые не думают о будущем и живут сегодняшним днём.
Неся утлую табуретку в океанские дикие дали, бурные воды крутили, вертели, качали её из стороны в сторону, но Костя и Настя со временем приноровились искусно на ней балансировать — они были рады, что остались живы, одни из немногих, и потому не роптали на судьбу…
Шли дни за днями, и Костя с Настей постепенно оклемались, привыкли к своей необычной Новой Жизни на маленьком деревянном кораблике по прозвищу Дуся Иванова… Приобжились, и даже повеселели: то рыбку поймают — съедят, то морковку выловят за хвостик — съедят, то спать улягутся в обнимку, хоть и опасно это было — запросто можно было опрокинуться в воду, — но зайцы такие уж зверушки, быстро ко всему привыкают…
А Костя ещё к тому же то и дело повторял:
— А-а, где наше не пропадало — живы будем, не помрём!
Весёлый парень, этот Костя! Он окреп, воспрял, приободрился и снова был готов к преодолению любых трудностей.
Шли дни за днями, а наши друзья всё плыли и плыли с буйным потоком — всё дальше и дальше — неизвестно куда…
Всё, что могло утонуть, давно уже утонуло, и в дикой водной стихии кружились только какие-то жалкие деревяшки, щепки и прочий житейский мусор, оставшийся от прежней земной жизни, навсегда похороненной под этой бездонной толщей воды.
Жуткий потоп уничтожил всё живое — от человека до скота, до пресмыкающихся, до птиц и насекомых… Всякая жизнь прекратилась на земле, а огромные потоки несметных вод шли и громоздились друг на друга…
Только наши неунывающие зайчики — одни на всей планете — остались в живых, и всё это благодаря крохотной табуретке Дусе, которая мало что могла сделать, но всё ж таки спасла от верной гибели пушистую заячью семейку. Правда, ненадолго…
Костя наловчился виртуозно вылавливать из воды всякие вкусные разности — свежую древесную кору, листочки, травинки, водоросли… А тут как-то выловил очаровательный листик зелёного салата!.. По этому случаю решили устроить праздник. В шуме струящихся вод взяли и услышали чудесную музыку вальса, водные брызги, летящие со всех сторон, стали пьянящими брызгами шампанского, а крохотный островок табуретки превратился в раздольную танцевальную лужайку! И закружились Костя с Настей в восхитительном танце, смеясь и кусая по очереди великолепный листочек салата, своим божественным вкусом обещающий им необыкновенное, радужное будущее…
А что? Ведь не вечно же будут они плыть в этом диком и бурном потоке, ведь должны же они когда-нибудь хоть куда-нибудь да приплыть… А когда приплывут туда, где будет, пускай и небольшой, но твёрдый и надёжный кусочек земли, построят они там себе маленький уютный домик и будут жить себе, поживать да добра наживать… И будут любить друг друга — так же, как сейчас. И нарожают детишек-зайчишек, и будут их растить и обучать премудростям заячьей жизни…
— Если будет мальчик, — говорит Костя, — назовём его Васей…
— Если будет девочка, — говорит Настя, — назовём её Тасей…
— Эх, как я люблю тебя, Анастасия, если бы ты знала! — воскликнул Костя и восторженно взмахнул передними лапами, и чуть ли даже не подпрыгнул над табуреткой от избытка чувств…
— Эх, Константин… — начала было отвечать ему тем же подруга его и жена…
Но тут какое-то шальное бревно выпрыгнуло вдруг из воды одним своим краем и тюкнуло Костю прямо по макушке — и бедный Костя исчез в непроглядной пучине вместе с роковым бревном…
Несчастная Настя схватила себя за уши и в отчаяньи закричала что-то кромешным небесам, но горестный крик её утонул в диком рёве обезумевшей стихии…
И, недолго думая, она бросилась в бушующую пучину — вслед за любимым…
И снова Дуся осталась одна на всём белом свете, — но только не белым он был, этот заблудший свет, а тёмным и беспросветным…
Дуся потеряла счёт дням и ночам, которые давно слились в одну непробудную страшную ночь, а её всё несло и несло неизвестно куда, неизвестно зачем, будто влекла, всасывала её в себя какая-то гигантская космическая воронка…
Дуся совсем уже ничего не понимала и летела в каком-то кошмарном бреду, летела и спала, спала и летела, летела и спала, спала и спала, спала и спала…