Споры о литературных пристрастиях, отвечает Ерофей Изосиму, бессмысленны и бесперспективны, а начитавшись Бунина, Изосим к нему вдруг пристрастился и пытался ставить в пример Ерофею, не озабоченному классическим сюжетосложением, что требовало завязки, экспозиции, кульминации и развязки, и неожиданных концовок, тогда как Ерофей частенько позволял себе довольствоваться сугубой экспозицией, хотя порой использовал и другие элементы каркаса, но, как правило, в пунктирно-замаскированном виде, отчего, наверное, Изосим и перестал с некоторых пор интересоваться ерофеевскими сочинениями, заведомо считая их чем-то слишком отвлечённым и необязательным, то есть сочинения Бунина неслучайны и без них мировой литературе не обойтись, а сочинения Ерофея — наоборот — по большому счёту, в общем-то, никому не нужны. То есть искусство, которым промышлял Ерофей, Изосим называл бессмысленным и бесполезным. Ерофей в таких случаях только кивал двусмысленно головой и отказывался от — вот уж действительно бессмысленных! — попыток что-либо объяснять и доказывать: в таких случаях он попросту — умолкал, ибо в подобных случаях в его доказательствах не было бы ни смысла, ни пользы…
Всё разобрали другие, поэтому Ерофей в таких случаях выбирает — да — молчание.
13.08.93 (19-50)
В искусстве нет и не может быть никаких эталонов… Хотя промежуточные оценки, представляемые в критериях условного направления или жанра, вполне возможны, — но это, опять же, в условном, утилитарном смысле…
Искусство плюёт на потребности времени, оно вневременно, а сторонние оценки целиком варятся во временном соку при-страстий и при-оритетов (вещей, при-креплённых ко времени, ко злобе века сего); взор даже эпохального оценщика сегодня при-лепляется к одной эпохе, а завтра к другой, какой эпохе больше повезёт… А художник, он либо вписывается в контекст ожиданий публики, либо отказывается это делать, и тогда он изгой и безумец…
Но искусство — это всё-таки космические дела. Критериев — нет. Планета Юпитер, либо она есть, либо её нет. Точно так же и искусство. А какой в ней смысл, в планете Юпитер, какая от неё польза — с ответом на это вопрос лучше не спешить. А можно отвернуть глаза и не смотреть. А можно так — помолчать. Подумать. Или не думать. Тут уж — кому что нравится. Каждому, как говорится, своё.
Бойцы вспоминают минувшие дни, кто сколько штук врага убил…
По телеку ветеран войны вспоминает то ли Курскую, то ли ещё какую битву, как в одном бою подбил четыре танка… Подвиг героя… Привычные всем кадры…
Но ведь вот хотя бы с христианской точки зрения что получается: человек убивает человека — правого али виноватого… Даже если убивает в целях самозащиты, всё равно ведь — убивает. Смертная казнь тоже ведь — убийство, как бы ни был плох преступник...
Всякое убийство (в том числе и убийство комара) нарушаетгармонию мировых сил. Хотя героя войны как будто и не приходится винить, а винить приходится государство, культивирующее воинственный патриотизм…
8.08.93 (21-57)
Ну вот — послушался голоса свыше — ушёл из союза литераторов, и ушёл, пожалуй, в самый нелёгкий для него период борьбы за элементарное выживание: именно это и мучает. Но — никому не желаю зла.
Ещё утром, когда ни сном ни духом не подозревал, что вечером могу положить на стол Д.Ю. заявление об уходе. Ещё утром, когда шли с Изосимом на электричку, я увидел весь окружающий нас мир (деревья, небо, воздух и т.д.) в совсем каком-то ином, новом свете и вдруг сказал:
«Сегодня всё изменится, вся жизнь моя изменится«…
«Почему?» — спросил Изосим.
«Мне так кажется, — ответил я, — потому что всё вокруг теперь другое, и глаза мои другие»…
А вечером я вдруг вспомнил о том, что сказал утром, и понял: да, это действительно голос свыше, и вдобавок — голос-то голосом, но не всегда он к месту, не всегда кстати, то есть, иными словами, что-то строя, он разрушает и что-то разрушая — строит. Впрочем, это элементарная диалектика.
10.08.93 (03-08)
А пару недель назад был ещё один знак, упреждающий поворот судьбы: моя славная восьмилетняя племянница, говорит Елпидифор, Катрин вздумала играться моими уже изрядно длиннющими к этому времени волосами — то чесала их гребнем, то плела косички…
А потом вдруг предложила мне сделать короткую стрижку «по моде», и я (Елпидифор беспомощно разводит руками) безропотно согласился и отдал свою дынеобразную главу во власть маленьких чудесных ручек, каковые, вооружившись ножницами, в мгновение ока и без колебаний оттяпали мне мою изобильную растительность до основанья… А затем уж я почуял обновлённым мозжечком лёгкое колыхание судьбоносных крыл…
Что ж, резюмирует умилившийся Елпидифор, устами (то бишь ручонками) младенца глаголет, как говорится, ясно что… Вот такие, братцы мои, пироги.
Сегодня суббота и редчайшее, уникальнейшее в это лето солнце на этот раз изрядно температуристо и безоблачно: carpe diem, а не словить сей момент никак нельзя — собираюсь отправляться загорание-купание осуществлять, до того собираюсь, что готов даже пожертвовать на этот (редкий!) раз любимой баней и парной!..
Песчаный — белёсый — карьер с прозрачнейшей водой средь мачтовых сосен духмяных, цветастый (купальниками) народ, игривые собаки и дети, то же — почти «электричное» — любование…
Продолжу сбор своей коллекции колоритных (королитных?) — пущай и беспородных — каменьев (но интересных и приятственных моим глазам, а также и рукам)…
Ласточки будут летать в небесах и прочие птицы…
Размеренные околочасовые заплывы сделают моё тело упругим и лёгким...
Можно даже додуматься до очередного эпохального произведения, что покорит (покоробит?) мировую общественность и принесёт мне достойную славу, ха-ха… И ваще…
7.08.93 (11-32)
Георгия Гачева жизнемыслие обож-жаю. Это родная мне литература, только я не мыслю, а до-мысливаю, я менее культурологичен (культурен) и отсылочен, я более бессознателен и глуп, ибо — интуитивист и стихоплёт, но Гачева, его домашнюю свободу и неторопливую мягкость, с какой он вбуравливается в могучую глыбину жизнекультуры, — приветствую всячески и люблю.
От-влечённые понятия при-влекает, при-вязывает он к непритязательной практикеобыденной жизни: высоколобая культура, искусство, философия и этот самый быт перекидываются меж собой в некий такой пинг-понг, лёгким шариком которого служит сам автор — «Г-Г», любые знания которого всегда обращаются в нагляднейший опыт, во многом сродственный монтеневскому, да и розановскому тож. Это уютный такой эссеизм, органично вживлённый в обыденность каждодневного существования, это, в общем-то, обычныйдневник мыслителя и поэта, перерабатывающего, окультуривающего, возводящего грубую пищу быта в высокую степень осмысленного бытия. Как он это сам называет — «мышление без отрыва от производства жизни».
8.08.93 (03-08)
Научился, натренировался доверять первотолчкам своей интуиции, а это, в общем-то, уже биолокация, и такая биолокация, когда вся жизньподчиняется голосу свыше, почти напрямую подключённому к голосу внутреннему, призывам которого я безропотно и с радостьюподчинён, ибо уверен, что истина за ним, то есть, в конечном счёте, за голосом свыше, назови его хоть Богом, хоть ноосферой, хоть всевластной рукой Провидения — как угодно…
Первое непреднамеренное, безотчётное побуждение — надобно слышать его в себе всякий раз, когда жизнь ставит тебя перед выбором: пойти налево ли, направо иль, может, сразу напрямик, где так томит,манит отрадный в тумане — зыбкий — материк…
А всё тебя окружающее — непрямой, опосредованный — знак, намёк, подсказка Бога ли, ноосферы ли, могучей ли руки Провидения — называй как хочешь, итог один: тот или иной, пятый, десятый, но всегда закономерный, результирующий, подспудно вплетённый в сложную комбинацию разнонаправленных причин и следствий. Короче говоря, удача, как забыл кто сказал, выпадает лишь на долю подготовленных умов.
Говорим с Изосимом о проблеме человеческой зевоты, каковая, как и сон, наукой ещё не объяснена. О тараканах, каковые, будучи древнейшими представителями рода насекомых, имеют законное право на защиту своих разнообразных интересов (интересно, умеют ли тараканы зевать?).
А я вот в который раз начал перечитывать замечательные мемуары замечательного же Петрова-Водкина Кузьмы Сергеича: оказывается, дальтоники видят правильный, истинный цвет объекта, в отличие от нас, дураков, каковые думают, что видят красное знамя, не ведая того, что красное знамя красный цвет-то отражает, а в натуре (вместо отражённого красного) остаётся зелёным.
Не верь глазам своим. Вселенная наша однажды родилась и однажды же помрёт. Время имеет начало и конец. Были первые три минуты. И Большой Взрыв. И сингулярность, и разбегание галактик. И ваще. Как скажешь, так и будет.
6.08.93 (01-50)
Изосим, в отличие от меня, предпочитает мотаться в Москву на автобусе, — дескать, и кресла удобней, и быстрее, и ваще… Я же говорю, что для меня дикая электричка отличается от автобуса, как вольная русская баня от персональной квартирной ванны.
Я люблю разглядывать разношёрстных и разноличных человеков, выходить в тамбур перекуривать, слушать тырыдыканье вагонных колёс, и ваще… Же-де, опять же, запахи милы моим ноздрям… Попутные разговоры о чаяньях и бедах, и обо всём другом мне душу теребят особым интересом…
Ах, электричка, милая сестричка!..
Тема для монографии — «Общественный транспорт как важнейший элемент иерархической структуры, отражающий генезис и архетипы коллективистского сознания и коллективного бессознательного народов, населяющих бескрайние просторы Российской империи«.
7.08.93 (01-15)
Возобновили с Изосимом свои давние эксперименты по энергоинформационному обмену: результаты оказались на удивление успешными. Передавали друг другу буквы русского алфавита, числанатурального ряда, простейшие геометрические фигуры, образы объектов быта…
Продвинулись в создании гипотетического, считывающего информацию, надлобного экрана. Поработали с биолокационными рамками… Надо же, Изосим, мой старый литсобрат и первый критик, что раньше прочитывал всё, что я ни напишу, теперь он завзятый коммерсант и уже не стремится прочитать всё, что я успел понатворить за годы наших невстреч…
Он рассказывает о своих коммерческих делах и проблемах, но, Боже, как они мне скучны!..
Должно быть, каждому своё, и это теперь настолько очевидно, что даже смешно.
Одна из «электричных» моих «любовальщиц»: Люба (ей, как мне, Евлампию, кажется, наиболее подходит именно это имя). Удивительно живая, лучисто весёлая, своя, «народная». По-народному же безыскусна, проста, но и чиста. Бела. Свежа. Опрятна. Молода (24-26)… Возила огурцы для продажи на московских рынках. Имел с ней пару раз обычный «любовальщицкий» контакт. Самый обычный, уточняет Евлампий, железнодорожный, то есть в смысле попутно-поверхностный, визуально-досужий контакт, вот так. Евлампий успокаивающе выставляет перед собой, стеночкой, красные (после бани) ладони: вот так — обычный контакт, обычное любование...
И вдруг — очередная встреча в полупустом вагоне: но Люба не одна, а с молодым (ещё свеженьким) мужем. Увидела меня, узнала, как будто даже обрадовалась и потянула мужа к скамейке, что напротив моей. И что же вы думаете, сугубо риторически вопрошает Евлампий и, может быть, даже разводит руками.
Всю дорогу обнималась с мужем (ещё свеженьким) и, несмотря на это, успевала в то же время касаться, трогать, а то и буквально шпынять, то есть недвусмысленно шпынять меня своими грациозными и ловкими ножками. А глаза-то — хитрющие! В том смысле, что одно другому не мешает: муж ведь этот новоиспечённый, он в этом нашем — попутно-железнодорожном — мирке всего лишь только гость и там, в другом мирке, он ещё возьмёт своё сполна, а здесь, у нас, свои законы, свои права...
31.07.93 (17-58)
Дожди, дожди — вот оно, лето 1993-го…
Ни позагорать, ни поплавать, что люблю преизрядно и без чего, проделанного вдосталь, год для меня наполовину потерян. Вот и стихия моя (Рака) — вода... Ан заскучал я что-то нонче, да уж и не нонче только, а последние 2-3 месяца, это уж точно, и это негоже, пора бы уж снова взорвать эту свою жизнь, пора уходить из союза литераторов (административная суетня), ведь писать я уже ничего не могу, старые формы свои исчерпал. Язык я валтузил изрядно, теперь же надобно, видать, развернуть ракурс, поменять оптику взора, не меняя при этом направления давних своих устремлений… Впрочем, это никому не интересно. Как, может быть, и всё остальное.
Ну, к примеру, этот вот сидящий (стоящий?) передо мной на стенке таракан: водит (видит?) усами-эхолокаторами и чихает безапелляционно на все мои ракурсы-макурсы… От так.
3.08.93 (01-30)
Простота прыщевата. Издырявлена сомненьями вовсю… Комплексует по части собственной очевидности. Гола и сиротлива. Простужена. Отчего и норовит при случае угреться под уютным крылышком тьмутараканистой зауми, где и темно, и тесно, однако ж приятственно: и нальют, и поднесут, и затуманят мозги фимиамно-мифическими воскуреньями… А без воскурений тяжко, однако… пусто как-то, голо опять же. Пронзительно зело. Вертикально. Черно, непиитично. А то и прозаично. Где-то, может быть, даже физиологично. Где-то рыдательно. Зато просторно — до одичания. Обыденно — до молчания. До тишины, которая дальше…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, жила себе, горя не знала, ибо, придорожному камню подобно, стояла глухая, немая, слепая, дышала неслышно и медленно, и так же, как камень, медленно думала долгую думу ни о чём и обо всём…
Придорожный камень лежал-стоял себе неподалёку — было с чем сравнить… К камню уютно прислонился небольшой муравейничек. Но камень его не чуял — уж слишком огромными были периоды его, камня, жизненного ритма. Пройдёт, может быть, пара столетий, прежде чем камень зафиксирует в своём плотно спрессованном банке застробированную, сжатую информацию об этом бедном давнем муравейнике, которого уже совсем не будет на этом насекомом свете… Медленный камень бессознательно сохранит всё слишком быстрое и насытит им слишком медленное, в том числе и самого Демиурга. Да он и сам подобен Демиургу, который как бы не успевает заметить, уловить всё слишком быстрое, мелькающее, суетливое, но зато нудная, настырная капля, с исступлённой непрерывностью капающая ему на его каменные мозги, может стать последней, переполняющей чашу Грааля с окаменевшею кровью Творца, но лишь только сосуд переполнен — последняя капля становится первой, что падёт из Грааля алмазным, сверкающим камнем к нам, на ослепшие наши глаза…
За отсутствием правого — штурманского — кресла капитан Верёвкин поставил её в затрапезный салон своего изрядно подержанного горбатого «запорожца». Ничего, друзьям-собутыльникам стало даже удобнее — при двухдверном-то кузове — забираться на заднее сидение: сии друзья, с их непрояснённой координацией, меньше теперь возились и кряхтели с собственными неудобными, на глазах распадающимися телами, меньше тыркались лбами и носами не туда, куда бы следовало тыркаться их живою смертью прожжённым-изжёванным харям.
На этом коньке-горбунке лихо они рассекали меж природно-питейными точками живописно-притеречного Моздока:поручик Юрка Соловьёв (ныне покойный), страдающий сужением пищевода (оказавшимся впоследствии раком), поручик же Сашка Тананыхин с шишкой сизой на лысой макушке, взошедшей от недавнего удара сковородкой, оказавшейся в непримиримой руке волевой и жилистой жены его Нелли, прапор конопатый Сашка Прозоров, самый средь них заядлейший рыбак, да ещё, возможно, упавший на хвост какой-нибудь приблудный Кукушкин, тоже прапор, одарённый чудовищно утолщёнными на концах пальцами, напоминающими диковинные барабанные палочки, ну и сам Верёвкин, конечно, за рулём, позднее он уволится из армии по здоровью (экзема), переберётся, кажется, в Витебск, где и устроится то ли в КГБ, то ли в пожарную часть…
А дряхлого родного горбунка он, капитан Верёвкин, продал кому-то по дешёвке, да и то с трудом — машина тарахтела совсем уже на честном слове, так что для отвода глаз пришлось её слегка подреставрировать…
Куда при этом исчезла заскорузлая деревянная табуретка, конечно же, никому не ведомо — ни сном, ни духом.
И двадцать лет назад я был уверен в том, что существует (где? — где угодно!) безграничная множественностьмиров с самой разнообразной структурой и комбинацией законов-констант.
Вкусившему от яблока стыда и сладострастия беспорточному Адаму понадобились штаны, заслоняющие от сторонних взоров выдающиеся особенности его материально-телесного низа. Надев которые, он прошёл посвящение в реальные мужики.
«По утрам, надев трусы, не забудьте про часы«, — писал выдающийся поэт современности Андрей Вознесенский. То есть когда ты в раю, без штанов, тогда времени нет и в помине, а когда тебя изгоняют из рая за то, что ты подглядывал в школьной уборной за девочками, тогда-то ты и проходишь сакральную инициацию, тогда-то и кончается твоё безоблачное и безвременное яблочное детство, ты становишься рядовым родовым смертным и начинается стремительный бег твоего времени, и родители дарят тебе ко дню рождения твои первые наручные часы.
По утрам, надев штаны, убегай от сатаны, но, верша свои дела, истребляй его дотла!
Из всего разнообразия нечеловеческого зверь есть ближайший родственник человека.
Однажды я шёл по улице и случайно нашёл обрывок какой-то газеты, где обнаружил заметку о правилах обращения с жеребятами: «К работе молодняк обычно начинают приучать в 2-2,5-летнем возрасте, когда у животного уже полностью сформировался костяк. В 1,5-2 года жеребчиков, которых не предполагают использовать для племенной работы, можно кастрировать.
Прежде чем приучать жеребёнка к работе, нужно дать ему привыкнуть к поводу и уздечке с удилами во рту. Поскольку даже при осторожном управлении существует вероятность поранить жеребёнку рот удилами (а это может навсегда отбить у него желание работать), лучше их обмотать марлей.
В течение первых двух-трёх дней взнузданного жеребёнка ставят на 2-3 часа в стойло, обязательно привязывая его за недоуздок (а не за уздечку) на короткий повод. В привычной для него обстановке он легче свыкнется с надетой упряжью. Чем спокойнее животное, тем быстрее его можно приучить к работе. Обращаться в этот период с ним нужно особенно терпеливо и ласково, при плохом обращении у лошади портится характер, она становится норовистой, начинает бить задом и кусаться«.
Читая всё это, я невольно видел на месте этого жеребёнка себя: не раз окружающие люди пытались проделать со мной нечто подобное, не утруждая себя проявлением нежности и ласки, и тогда я тоже становился норовистым, я брыкался и кусался, я не хотел стоять в стойле и срывал с себя всяческие узы. И конечно — у меня испортился характер…
Хочу привести большую цитату из Мартина Бубера (из его книги «Я и Ты») — самого нежного и тёплого из всех известных мне философов:
«Глаза животных наделены способностью говорить необычайным языком. Независимо от содействия звуков и жестов — только взглядом, и поэтому наиболее впечатляюще — глаза животных выражают тайну их заточения в природе, их страстное желание становления. Это таинственное состояние ведомо только животным, только они могут приоткрыть его нам — состояние, которое позволяет лишь приоткрыть себя, но не раскрыть до конца. Язык, которым оно говорит о себе, есть то, что он выражает: страстное желание — метание твари между надёжным растительным царством и царством духовного риска. Этот язык есть запинание природы при первом прикосновении духа — перед тем, как она отдастся его космической авантюре, которую мы называем человеком. Но никакая речь никогда не воспроизведёт то, что дано знать и засвидетельствовать запинанию.
Иногда я смотрю в глаза домашней кошке. Не то чтобы прирученный зверь получил от нас (как нам иногда представляется) дар истинно «говорящего» взгляда: нет, он получил лишь ценой утраты своей первоначальной непринуждённости способность обращать свой взгляд на нас — чудовищ. Но вместе с тем в этом взгляде, в его предрассветных сумерках и потом в его восходе проступает нечто от изумления и вопроса — чего совершенно нет в тревожном взгляде неприрученного зверя.
Эта кошка начинала обязательно с того, что своим взглядом, загорающимся от моего прикосновения, спрашивала меня: «Возможно ли, что ты имеешь в виду меня? Правда ли, что ты не просто хочешь, чтобы я позабавила тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Здесь ли я? Что это, что исходит от тебя? Что это объемлет меня? Что это во мне? Что это?!» (Здесь Я — заменитель отсутствующего у нас слова, смысл которого — обозначение себя без «ego», без «Я»; под «это» следует понимать струящийся человеческий взгляд во всей реальности его способности к отношению.) Только что так великолепно расцвёл взгляд зверя, язык страстной тоски — и вот он уже закатился. Мой взгляд, конечно, длился дольше; но это уже не был струящийся человеческий взгляд.
Поворот земной оси, с которым началось событие-отношение, почти сразу сменился другим, который его завершил. Только что мирОно окружал меня и зверя; потом излилось из глубин сияние мира Ты — пока длился взгляд, — и вот уже оно погасло, потонуло в мире Оно.
Рассказ об этом маленьком эпизоде, который повторялся со мной несколько раз, — это свидетельство о языке этих почти неуловимых восходов и закатов духа. Нигде больше не ощущал я с такой силой недолговечность реальности отношения с существом, возвышенную печаль нашего жребия, роковое превращение в Оно всякого единичного Ты. Потому что в других случаях между утром и вечером события был свой, хотя бы и короткий, день; здесь же утро и вечер безжалостно сливались друг с другом, светлое Тыявилось — и исчезло; было ли на самом деле снято с нас, с меня и зверя, бремя Оно, пока длился взгляд? Я всё же мог потом размышлять об этом, а зверь из запинания своего взгляда погрузился обратно в тревогу — без языка и почти без воспоминаний.
О, как он мощен, континуум мира Оно, и как хрупки проявления Ты!»
Есенин, наш русский буддист (по своему отношению ко всему живому) выразил это тёплое, сердечноеТы в своих замечтальных стихах:
Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверьё, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове.
Живительная влага, живая вода… Это вам не хлеб, это будет покруче. На самом деле без хлеба-то вполне можно обойтись — и совсем не обязательно бедным крестьянам корячиться на полях за выращиванием и сбором урожая ржи и пшеницы.
А вот без воды действительно хана. И ни туды, и ни сюды.
В 76-ом году я ради эксперимента держал недельную «сухую» голодовку, а в 89-ом — двухнедельную «сырую» (уже не ради эксперимента, а ради дела), и мог после этого сравнить ощущения.
Сегодня у меня был поистине водный день. Попив чайку и кофейку, я отправился в сосново-песочное царство, где погрузился в чудную чашу карьерного озера, намереваясь совершить свой шестнадцатый в этом году заплыв, и поплыл. Тут набежали тучи и посыпал лёгкий дождичок. Это было очень приятно. Потом дождь усилился. Глаза ведь мои были на уровне водной поверхности, и было удивительно наблюдать, как крупные капли с силой бултыхаются в воду, образуя бесчисленное множество столбиков-взрывчиков.
Но на середине дистанции началось что-то невообразимое — сплошной стеной хлынул сильнейший ливень, я уже почти ничего не видел и плыл наугад, а тут ещё засверкали огромные молнии и загрохотали громы, и меня охватили одновременно и страх и восторг, и я тут же ощутил себя в эпицентре Всемирного Потопа и вспомнил фильм «Водный мир», где показан новый Всемирный Потоп, когда в результате тотального потепления растаяли Арктика с Антарктикой…
Кончилась, видать, пляжно-солнечная лафа и на свою поливальную вахту заступает первый эшелон осенних дождей.
А потом я отправился в баню, где проникался горячими парами, хлестался веником, намыливался, тёрся мочалкой, стоял под мощными струями душа, прохлаждался в предбаннике и попивал рязанское пивко…