Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, существо практически неживое, но где-то, совсем чуть-чуть, всё-таки, очень-очень немножечко, совсем слегка и ненароком — живое, живёхонькое, учавствующее в обменных иноформационных процессах. Мало ли что мы, испорченные культурнымипредрассудками и пристрастиями, считаем: мы стали ужасными дураками за тысячелетия наших чересчур суетливых телодвижений…
Табуретка немножко живая, но уж, конечно, не зверь. Не хищник, не дракон, не змий.
В развевающемся плаще проскакал меченосный Ланселот на ретивой кобыле — табуретка испуганно вжалась в землю, — он скакал в сторону прихотливо клубящихся облаков, в изгибах которых при очень большом желании можно было разглядеть туманные контуры роскошно-разлапистого Дракона…
Измождённый, измученный голодом и холодом волчара погнался на жизнестойким, выносливым зайцем — гнался, гнался, плутал, плутал, — но так и не догнал: измучился вконец, устал, запыхался — упал и умер, бедняжка. И только тут его нагнал наш хитроумный охотник, а нагнав, сокрушался искренно и честно, а посокрушавшись, вырыл кое-как в земле небольшую ямку и схоронил клыкастого беднягу, а схоронив, поставил крест и написал: «Волк обыкновенный, серый». А счастливый заяц меж тем убежал себе в далёкие дали, где влюбился в молодую зайчиху и вызвал в ней ответные чувства: но мы уже знаем, чем он кончит, бедолагаотчаянный и бесстрашный, когда придёт сакраментальное время Всемирного Потопа…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, которая в прошлой жизни была деревом, а в позапрошлой — человеком, за грехи свои наказанным нисхождением в мир предметов и вещей служебных, скромных, неказистых. Домашних.
Здесь, не далее порога, волен каждый храм создать, где не токмо человеки, но и всякая пылинка, таракан и табуретка обретают горний лад.
Это можно даже в тесных комнатушках коммуналок иль общаг…
Не имеющий своего дома (человеков таких в России немало) может о нём долго и нудно мечтать, а может, при большом желании, носить его в себе как идею, иль на своих плечах — улитке подобно…
В конце концов физическое наше тело, по известному определению, есть временный дом, храм для нашей души, каковая ветви и крылья свои пристирает далеко за его пределы… Лишь только так и стоит жить, чтоб всё своё с собой носить.
Любовь и лад ежели есть, значит есть и дом — как бы то ни было и где бы то ни было.
Играющие дети — махонькие человечки — использовали табуретку как махонький домик: по очереди забирались под неё и были там, под ней, вполне счастливы…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка...
Весёлый русофил Ицхак Айнштайн сидел на табуретке за столом и поедал погибшего цыплёнка. Он, Ицхак, был нищ и рыж. Почти как поедаемый им цыплёнок. И тощ.
Человек склонен сопрягать — всё со всем (сопрягать и запрягать). В целях усматриванья смыслов. Человек есть то, что он усматривает и определяет. Всё остальное, что не есть человек, есть то, что человек усматривает и определяет. То бишь — всё, что человек усматривает и определяет, есть язык человека.
Усматривание сопряжений-смыслов есть усматривание слов-определений-имён, то бишь — метафор языка. Всякое усматривание и определение чего бы то ни было суть всегда искусство, художество. Именно в этом заключается образ и подобие Божии в человеческом организме: неиссякаемая и непрерывная способность к осмысленному именованию всего и вся, к творчеству. Способность автоматическая, инстинктивная.
Человек — хорошая машина.Набор хитроумно сцепленных дхармических колёсиков-шестерёнок, напоминающих механизм часов. Человек есть время. Всякий смысл есть время есть последовательность.
Человек есть смысл. Вне человека всё чудовищно бессмысленно, безвременно, и это то, чего человек не в силах в полной мере усмотреть. Полнота этой меры и есть вторая смерть, что пострашнее первой.
Ицхак Айнштайн догрыз цыплёнка и отправился на митинг оппозиции под лозунгом: «Всё для человека, всё во имя человека!»
И двадцать лет назад я был уверен в том, что существует (где? — где угодно!) безграничная множественностьмиров с самой разнообразной структурой и комбинацией законов-констант.
Вкусившему от яблока стыда и сладострастия беспорточному Адаму понадобились штаны, заслоняющие от сторонних взоров выдающиеся особенности его материально-телесного низа. Надев которые, он прошёл посвящение в реальные мужики.
«По утрам, надев трусы, не забудьте про часы«, — писал выдающийся поэт современности Андрей Вознесенский. То есть когда ты в раю, без штанов, тогда времени нет и в помине, а когда тебя изгоняют из рая за то, что ты подглядывал в школьной уборной за девочками, тогда-то ты и проходишь сакральную инициацию, тогда-то и кончается твоё безоблачное и безвременное яблочное детство, ты становишься рядовым родовым смертным и начинается стремительный бег твоего времени, и родители дарят тебе ко дню рождения твои первые наручные часы.
По утрам, надев штаны, убегай от сатаны, но, верша свои дела, истребляй его дотла!
Часы есть инструмент, механизм, машина. Бывают разные — солнечные, песочные, механические, атомные, электронные, настольные, наручные, карманные и т.д. Расширительно часами можно назвать всё, что меняется, любой предмет, и даже нашу собственную рожу.
Есть ли в мире что-нибудь неизменное, вечное? Думаю, нет.
Часы есть механическое средство для упорядочения, структурирования, оприючивания в сознании сиротливой жизни человека, брошенного в чёрную прорву космической неразберихи на произвол неведомой судьбы. Средство это помогает человеку создать себе умозрительный образ мира как исторического, циклически сюжетного развития.
У каждого складываются свои взаимоотношения со временем. И с часами тоже. Я уловил за собой странную закономерность: за свою жизнь я сменил множество наручных часов, и каждые из них под влиянием моего биополя периодически меняли скорость своего хода то в сторону убегания, то в сторону отставания. Вот и сейчас примерно год назад купленные мной часы «Командирские» где-то первые полгода бежаливперёд, а потом с той же скоростью стали отставать.
Часы есть повод поговорить о времени. Сколько всяких красивых высказываний о времени (и не только о времени) порождено человечеством за всю его историю, но ощутимого просвета не просматривается. «Время есть отношение бытия к небытию«. «Юпитер пожирает своих детей«. «Не время проходит, мы проходим» (Талмуд). Физик, астроном и философ Козырев говорил, что время есть структурный каркасмирового континуума. Пригожин тоже что-то подобное говорил… Эйнштейн утверждал, что время есть четвёртая координата, четвёртое измерение нашего мира… Кто-то говорит, что время есть такая же самостоятельная материальная субстанция, как чашка, ложка, табуретка...
Всё дело в ракурсе. В пределах моей комнаты, в моём быту временная размерность играет большую роль; в пределах страны, в пределах того или иного общества время тоже имеет определённое значение, но время это уже другое; в пределах планеты в дело вступает время планетарное; в пределах галактики — время галактическое; в пределах вселенной — вселенское… Чем больше, грандиознее пространство, тем общее, «уравнительное» время играет меньшую роль, тем оно «медленнее«, а в запредельных нашему разумению масштабах оно попросту останавливается, оно кончается, а точнее издалека мелкие движения мелких деталей просто уже неразличимы, не берутся в расчёт, как, например, в одной из молекул кожи мизинца моей правой руки для меня, в принципе, ничего не происходит, её даже как бы вовсе и не существует…
Относительная предсказуемость, закономерность видимых, наглядных повторений циклических процессов позволяет сравнивать одно изменение с другим. Но при строгом, бескомпромиссном, абсолютном подходе точных повторений не существует (не зря был придуман високосный год и многие другие подобные подтасовки). Получается, что усматриваемые нами закономерности обусловлены сиротливой ограниченностью наших представлений, суетливо ищущих незыблемых, вечных якорей-зацепок в мире, где нет ничего не только неподвижного и вечного, но и циклически повторяемого: всё всегда уже другое, всё всегда невсегда, то есть всё всегда умирает, не успев толком и родиться. Мы живём в царстве тотальной Смерти… Если и есть в этом мире какой-то неизменный параметр, то это — изменение: в абсолютном смысле всё всегда неповторимо, по-новому изменяется, то есть всё всегда теряет свою определённость, своё лицо, то есть — кончается, умирает.
Всё есть и неесть, всё — мир и немир, всё — пульсирует и бликует. Но в то же время и рождается. То есть нет ни лица, ни определённости — ни в чём. Всё это, повторяю, — в абсолютном смысле. Но жить в абсолюте нам слабо — сиротливо и голо, мы ищем и находим — придумываем — себе комбинацию уютных определённостей-конурок, одной из которых как раз и является время как элемент мыслительной структуры, умозрительного порядка в беспорядке.
А в действительности мир настолько чудовищно беспорядочен и хаотичен, что нам и не снилось, беспорядочен и хаотичен чудовищной суммой идеально упорядоченных миров, беспорядочен и хаотичен для нашего маленького, несверхразумного понимания, но лично меня это вовсе не страшит, лично мне всё это очень даже весело и интересно — и чем чудовищней, тем веселее и интереснее.
Или так — скучно уму, потому как всё заранее известно и заранее — проиграно (в обоих смыслах)…
Соломон, Экклезиаст опять же…
Что же остаётся?
А то — радоваться малому, жить проще и легче…
И соглашаться с тем, что этот мир — улыбка Бога…
8.05.93 (20-05)
Всё-таки — вопреки всем теперешним стенаниям и вздохам по прежнему, улиткой свернувшемуся внутри бытия, сознанию, закольцованному материей отяжелевше-одряхлевшего времени, по прежнему, уютно зашоренному житию — всё-таки утверждаю: замечательное нынче время! — когда, будто выскользнув ужом из унылой обусловленности линейной истории, без особого напряжения можем позволить себе смотреть на всё со стороны с высокой колокольни: сиюминутное в вечном — вечное в сиюминутном!..
Когда вселенная вылупилась из яйца, тогда-то всё и началось: расправила крылья свёрнутая в точку Структура, завизжала-заверещала, раскручиваясь, часовая пружина всеохватного воскресения, и Древо Жизни торопливо раскорячило в космической черноте свои цепкие корни-когти и распушило-распетушило меж звёздами бесчисленные листья-перья.
Птица — сокровеннейший архетип.
Птичка божия не знает ни заботы, ни греха…
Птицы, они не сеют и не жнут...
Инстинкт летания изначально заключён в человеческой природе: с детства мы грезим о полёте и явственно ощущаем, что некто, будто за какую-то провинность, отнял у нас несомненную к нему способность.
Ангелы неспроста представлены нам как птицечеловеки.
В немифических, реальных птицах нет, конечно, ничего ни ангельского, ни романтического. Они нисколько не лучше, чем какая-нибудь полевая мышь… В конце концов крылья есть и у малоприятного нам таракана, и у комара, и у жука, и у мухи-дрозофилы…
А в итоге — крылья есть у большинства живых существ (ведь число хотя бы только одних насекомых на Земле на несколько порядков больше, чем число всех прочих животных), так что для природы явление это вполне рядовое.
В знаменитом фильмеАльфреда Хичкока «Птицы» развенчивается выработанное европейско-американской цивилизацией самодовольство человека, успокоенного ложной уверенностью в предсказуемости окружающего его природного мира: но мир этот вовсе не таков, как мы о нём думаем, и нам он до сих пор совершенно неведом.
Большая часть жизни уходит на уточнение своей природной интенции, на уменьшение угла рысканья, что приводит к сужению широкой дороги до узенькой тропинки, ниточки, паутинки, сходящей в итоге (на горизонте) на нет — безмерно широкое НЕТ, где почивает солнце и зреет смутная луна…
Нам, русским, строгость и точность — законов, мышления и всего прочего — в общем и целом чужда.
Все очертания и границы утопляем, размываем и размазываем мы кислыми щами своей души и жирною кашей своих мозгов: щи да каша — пища наша.
Всё лучшее и великое в этом мире исходит из личного Откровения и держится им.
Держание дрожания
отверженной струны,
кропанье содержания
у вечности в тени.
Откровение развёртывает дремлющий потенциал смысла, пробуждает от морока, спячки, распрямляет хребет духа и отпускает на волю, где видно всё окрест, где всё разбросанное прежде как попало находит вдруг своё место и смысл меж небом и землёй.
Мартин Хайдеггер (трактуя древнегреческие палимпсесты) утверждает, что бытие не есть, но имеет место, что время не есть, но имеет место…
Бог — не есть и не имеет места. Дальнейшее — молчание…
«Время не проходит — мы проходим» (Талмуд).
По аналогии с этим можно, вероятно, так же сказать и о бытии: бытие не свёрнуто — мы свёрнуты (т.е. подлинный потенциал бытия всегда реализован во всей своей полноте, тогда как наш человеческий потенциал, достойный всей полноты бытия, ещё себя не проявил — оттого-то, видимо, ноуменальная соль бытия и не даётся никак нашему познанию).
В начале 80-ых мы с Санькой Дыдымовым издавали неподцензурный литературно-художественный журнал под названием «Ракурс«. Гэбэшники-крючкотворы трепали в нём потом чуть ли не каждое слово, поворачивали его так и эдак — искали крамолу, которой, в общем-то, не было и в помине…
Впрочем, в те времена крамолой было уже и само это слово — ракурс…
Собственно говоря, замедление в искусстве как приём (проявляющий себя в сдерживании действия, запутывании и удлинении пути меж завязкой и развязкой, в тяготении фигуративности к абстракции, в затемнении, усложнении и размывании центральной идеи и т.д.) и составляет суть его, искусства, искусственности (нарочитости, придуманности) в противовес естественности: чем больше искусственность, чем дальше и дольше путь от причины к следствию, от замысла к действию, тем сильнее падение аполлонийского в пучину дионисийского — поэтому у пьяницы, что никак, бедняга, не добредёт до родного порога, заплетается язык и подкашиваются ноги. Этот пьяница — Гамлет, который то ли хочет, но не может, то ли может, но не хочет, — и поэтому тянет резину.
Потому в России Гамлет пользовался всегда такой особой популярностью, что ему, как и русской душе, свойственно это, по определению Н.Бердяева, «вечно бабье» начало, при котором нам, русским, хлебом нас не корми, дай растечься мыслию по древу, а как до дела, у нас всё руки не доходят.
«Царство Божие не в слове, а в силе», — сказал Апостол Павел (IКор., 4:20)… Сил у нас, русских, вечно не хватает (а если хватает, то не ко времени и не к месту), поэтому наше Православие и не может позволить себе распроститься со своей сильной языческой составляющей, которая размывает, затемняет собой жёсткий императив Христовых заветов.
Нечеловеческий взлёт вертикали Христа Православие компромиссно уравновешивает КРЕСТьянской, уютной и тёплой горизонталью домашнего пантеизма.
Простодушный ребёнок, безмозглый убивец, бесхитростный дурак спасутся за их святую простоту и ненарочитую прямоту, безыскусственность и натуральность. А вот Раскольников должен быть наказан, ибо, убив старушку-процентщицу, нарушил свой собственный внутренний закон ради умозрительного эксперимента («тварь я дрожащая или право имею?»): главное для него было убить, а не ограбить (ограбить, при желании, можно и не убивая), убить рукой, ведомой холодным разумом, испытав тем самым несогласное с этим сердце.
В этом случае путь от намерения к следствию (действию) осложнён и размыт побочными, надуманными и болезненно распалёнными, соображениями: это-то вот искривление, попытка перехитрить не только окружающих, но и самого себя и есть настоящий грех. А вовсе не само убийство.
Что бы ты ни делал, если делаешь это в сердечном согласии с самим собой, своей природой и своим призванием (будь оно даже призванием злодея и убийцы), — нет на тебе греха.
В этом смысл Христова призыва — «будьте, как дети».