Христос на крестеулыбался и даже смеялся почти, Христос на кресте догадался, что смерть — это радость: учти. И крест свой нести — не работа, не рабская то бишь стезя, а неба святая забота, — а небо неволить нельзя. Оно говорит тебе — накось, поклюй этих зёрен щепоть, прими свою меру, как радость, до преображения вплоть. Плыви судьбоносною птицей, на Бога во всём положась, довольствуясь малой крупицей и не уповая на власть. Проткни расфуфыренный шарик пустых самомнений иглой, чтоб в жалких останках нашарить свободы простецкий покрой. Ей-Богу, не парься, голубчик, попробуй, срываясь в пике, отдать Пугачёву тулупчик и выйти в мороз налегке!..
Человек — текуч и скользок, аки рыба и река. От него немного пользы, коли корчит дурака. Впрочем, пользу окормляет омерзительный резон… Ветер воет, пёсик лает, фармазонит фармазон. Мало нас, счастливцев праздных, чуждых пользе лобовой, проходимцев несуразных с незаёмной глубиной. Все прозренья безрассудны, беспощадны и просты, все безумцы неподсудны, безответны и пусты. Но безумцам есть чем с вами поделиться, господа, хоть вы сами и с усами, хоть вас всех — стада, стада...
Вечные истины — они вечные только для человека, который конечен, символические вехи и рифы, за которые он цепляется, чтобы не потеряться (не растеряться) в безбрежном океане нечеловеческого космоса. Что эти истины Богу? — то же, что и неистины: всё дело в контексте, который важен, когда происходит актуализация нашей связи с Богом посредством языка (Логоса).
Бескорыстие — определяющее свойство всякой любви: настоящей любви поэтому чуждо всякое лицемерие и ханжеские подпорки в виде заформализованных, окаменевших истин, которые всякий знает, но уже не чувствует сердцем.
Усилия Христа, в том числе Его парадоксы и Его жестокость, и направлены как раз на то, чтобы сокрушить это самодовольное и показное фарисейское всезнайство, чтобы вырвать людей из трясины застоя и лжи, чтобы придать человеческой жизни новую динамику, чтобы освободить людей от оков слепых и тупых суеверий и догм, чтобы не чудесами своими их поразить, а научить невыдуманной, самой что ни на есть обыкновенной любви, которая делает невозможное возможным и бывшее не бывшим, и не потому, что она это может, а несмотря на то, что не может.
Христианство — не учение о торжестве и величии вечных истин (мало ли было таких учений!), а ПоследнееСлово, последний крик, насущнейший выдох о человеческой жизни, мимо которого не сможет уже пройти просто так ни один человек на Земле.
На закате с другом (которого во сне я знал, а сейчас то ли забыл, то ли никогда и не знал, то ли его знал, но не я, а тот, кто был в этом сне на моём месте; во всяком случае, помню только, что был он, этот друг, маленького роста, деловитый и ловкий) бредём лениво по крутому берегу реки — отдохновение, прохлада… Вдруг заяц пробежал вдали — я на него показываю другу… Незаметно добредаем до группы суетящихся у старинных автолюдей: оказывается, готовится ралли, в каждом экипаже должно быть два человека, но обязательно разнополых. Кстати, мол, есть свободные машины: если, — говорят нам, — найдёте себе женщин, можете принять участие, но надо поспешить, времени, мол, почти не осталось… Мы собираемся куда-то бежать — искать себе напарниц. Но тут, на наше счастье, мимо продефилировали две милые девицы — мы (инициатива исходила от моего юркого друга) тут же приглашаем их на ралли, они нехотя соглашаются… Мы прыгаем в авто (с открытым верхом) и мчимся вперёд… Тут необходимо добавить, что к авто придавалась ещё пара лошадей, запряжённых в карету… Проехав очередной этап, останавливаемся на ночлег в живописном месте — лужок, роскошные деревья… Расслабление, отдохновение, блаженная прохлада…
С самого начала моему маленькому другу достаётся девушка получше, а мне похуже… Но здесь, на привале, я понимаю, что доставшаяся мне девушка всё-таки лучше другой и что именно она — моя любовь и судьба: мы обнимаемся и целуемся в карете. Она (девушка) чудесно пахнет свежестиранными пелёнками. Но лицо её закрыто тонкой чистой тканью, через которую я её и целую… Дело близится к совокуплению, но я, опасаясь прихода наших друзей-попутчиков, что бродят неподалёку, его не допускаю…
Тут ралли неожиданно возобновляется — мы бросаемся к своему автомобилю. Я проверяю воду в радиаторе, завожу ручкой двигатель… Но медлю, думая: может, лучше нам всё-таки ехать на лошадях?.. Но нет — мы едем на авто: соперники наши, кстати, давно уже в пути, они далеко впереди нас, и мы торопимся их догнать. Мимо проносится машина с инспекторами, которые заподозрили нас в том, что мы-де не настоящие гонщики, что мы хитроумная подмена, — но мы и сами знаем, что мы не настоящие…
Человек постоянно находится под чьим-то давлением. Пока он счастлив, он не подвергает внешние условия сомнению. Ребёнок находит нормальным то, что его заставляют есть пищу, которую он ненавидит, ведь это его семья (а семью не выбирают). Взрослый находит нормальным то, что начальник его унижает, ведь это его работа (а работа это гарантированный хлеб насущный). Он находит нормальным то, что жена его не уважает, ведь это его жена (или, соответственно, муж). Человек находит нормальным то, что правительство всё больше и больше снижает его покупательную способность, ведь он голосовал за это правительство.
Человек не только не замечает, как его душат, он считает свою работу, свою семью, свою политическую систему и большинство своих клеток выражением своей индивидуальности. Многие довольны своим статусом раба и готовы драться не на жизнь, а на смерть за то, чтобы их не освобождали от их цепей.
Для того чтобы они очнулись, нужен КППВ — «Кризис Постановки Под Вопрос«. КППВ может принять различные формы: несчастный случай, болезнь, разрыв с супругом или увольнение с работы. Он ужасает человека, но на несколько мгновений, по крайней мере, вырывает его из привычных условий давления. После КППВ человек часто немедленно отправляется на поиски другой тюрьмы, с целью заменить ею разрушившуюся. Разведённый хочет сразу же жениться во второй раз. Уволенный соглашается на ещё более тяжкую работу…
Но между мгновением, когда происходит КППВ, и мгновением, когда человек вновь обретает стабильность, он проживает период прозрения, в который понимает, какой может быть истинная свобода. Которая очень пугает его.
Бернард Вербер «Энциклопедия относительного и абсолютного знания», М., ГЕЛЕОС: РИПОЛ классик, 2007, с.263
Я на службе у некоего лощёного хлыща в эффектном костюме и шляпе стиля 30-ых годов — он брезглив и высокомерен, за человека меня не считает, да вдобавок ещё и шпион (агент). Мы скрываемся с ним в дряхлой, зачуханной гостиничке, напоминающей то ли казарму, то ли бывшую конюшню (с толстющими, однако, кирпичными стенами). Закрываясь от меня, хлыщ торопливо звонит кому-то по телефону… Потом, полёживая на кровати, лениво закуривает и вдруг неожиданно бросает мне пепельницу — я ловлю её и вижу, что это вовсе не пепельница, а дряхлое разбитое зеркальце в старой металлической (то ли медной, то ли латунной) оправе…
Потом слышу стук в дверь — иду открывать: явился некий виртуальный агент нашего гипотетического противника, замаскированный под маленький огненный шарик, висящий на уровне головы, который произносит для отвода глаз какую-то нечленораздельную ерунду и исчезает… Мой хлыщ выпрыгивает из кровати и бьёт тревогу — мол, этот коварный агент мог нам незаметно подбросить что-нибудь опасное… Мы торопливо обследуем гниловатые щелистые полы и на крупные щели… Потом у нас в комнате сам собой загорелся кусок пола, и мы никак не могли его затушить, а когда затушили — он начал проваливаться — образовалась дыра, которая всё росла и росла… Потом появились вдруг две милые дряхлые старухи, у которых, мол, бессонница (а дело происходит ночью) и поэтому они начинают носить к нам лопатами небольшие кучки жидкого бетона и заделывать им нашу половую дыру (старушками командует строгая и рослая, прямая как палка, матрона-администратор) — работают с шутками и прибаутками. Заделав прореху, говорят: «А теперь надо китайской лопатой пристукать»… Появляется большая дюралевая совковая лопата, подобная тем, которые обычно предназначаются для уборки снега, — старухи пристукивают, приглаживают ею только что забетонированную ими дыру...
1. Я опять учусь в каком-то военизированном училище; вместе с другими соучениками слушаю выступление начальника училища (он затянут в портупею, у него светлые, чем-то важные для меня волосы, но лица его, хотя и хочу, не могу я никак охарактеризовать, слишком уж оно какое-то никакое, среднестатистическое) в честь какого-то праздника… Некоторое время спустя сей начальник устроил нам праздничный сюрприз.
В главном здании училища, похожем на большой спортзал, с огромными в полстены до потолкаокнами мы, курсанты, проводим генеральную праздничную уборку… Но вдруг над нами разразился неимоверный рёв — здание задрожало, затряслось, потолок прогнулся, окна затрещали, потрескались и начали вылетать: мывшие их курсанты еле успели спрыгнуть с них и спастись… Потом в потолке раскрылись неведомые дотоле створки, через которые к нам спустилось несколько рядов (5 или 6) ярко-белых кресел пассажирского самолёта, что был установлен на крыше здания в качестве памятника… И вот мы уже взлетаем в этом самолёте — с чересчур большим «углом атаки» — взлетаем всё круче и круче, круче и круче: Боже! мы уже переворачиваемся в «мёртвую петлю», а мы с моим соседом справа не успели пристегнуться ремнями безопасности, но в самый последний момент всё же успеваем — уфф, слава Богу…
2. В другом самолёте лечу — он под завязку набит дряхлыми оборванными старухами с массой каких-то своих старушечьих причиндалов, тряпок, узелков, пледов и т.д. Я с трудом пробираюсь в проходе меж кресел и никак не могу найти себе места…
3. В какой-то заброшенной, дикой степи или пустыне работаю (как в рабстве) на каком-то дряхлом и грязном предприятии, размещённом в дырявой деревянной сараюге — что-то там по металлу…
Заскорузлые, грязные, грубые, корявые руки и рожи всячески меня притесняющих рабочих-трудяг. Мечтаю сбежать. Неподалёку от сараюги — небольшой городок из нескольких пятиэтажек. Один из диких мужиков-трудяг преследует меня до самого этого городка — и тут мне удаётся сравнительно легко (а это не всегда получается легко) взлететь и плавно опуститься на плоскую крышу одной из пятиэтажек — мужик внизу негодует, грозит огромными кулаками…
Летел я над морскою гладью, сверкающей в радостныхлучах вольготного светила, а на золотом песке морского берега люди то загорали, лёжа на цветастых тряпочках, то играли в мяч. Особенно привлекла меня почему-то пара респектабельных влюблённых в чёрных очках и с огромной, почти в человеческий рост, остроухой и чёрной собакой…
Так вот, летел-то я над морем, да не один, а параллельно мне, сопровождая меня во всех моих воздушных эволюциях, плыла на эдаком плотике в виде маленькой деревянной решётки, которую я то ли держал рукой, то ли она была как-то незримо ко мне привязана, моя маленькая упитанная собачка, рыжая собачка (она только во сне моя, а наяву собак у меня никогда не было, а были только коты): но только она плыла-летела на плотике не сверху, а держась за него снизу, и так как я парил довольно невысоко, она то и дело оказывалась в воде, а в результате в один из моментов невольного погружения она наглоталась воды и, тихо захлебнувшись, умерла. Я опечалился, конечно, хоть и продолжал лететь, летел и что-то всё ей — вниз — кричал, звал её, звал, но она не отзывалась.
Как-то отдельно, но в связи с этим же сном, приснилась вдруг рыжая Люда Аб-ва… Рыжее солнце, рыжийпесок, рыжий пёсик, рыжая Люда Аб-ва…
Некий НИИ, в котором я работаю, расформировывается — сотрудники печальны, женщины плачут… Говорю печальной и пожилой, но ещё очень милой, сотруднице, что хочу поглядеть на прощанье через микроскоп вот на этого крохотного паучка, разместившегося средь вольно растянутой паутины на торце книжного стеллажа… Что ж, она рада в этом участвовать. И вот, окружённый любопытствующими сотрудниками, я пытаюсь дотянуться своим микроскопом до этого тихонького паучка…