И двадцать лет назад я был уверен в том, что существует (где? — где угодно!) безграничная множественностьмиров с самой разнообразной структурой и комбинацией законов-констант.
Вкусившему от яблока стыда и сладострастия беспорточному Адаму понадобились штаны, заслоняющие от сторонних взоров выдающиеся особенности его материально-телесного низа. Надев которые, он прошёл посвящение в реальные мужики.
«По утрам, надев трусы, не забудьте про часы«, — писал выдающийся поэт современности Андрей Вознесенский. То есть когда ты в раю, без штанов, тогда времени нет и в помине, а когда тебя изгоняют из рая за то, что ты подглядывал в школьной уборной за девочками, тогда-то ты и проходишь сакральную инициацию, тогда-то и кончается твоё безоблачное и безвременное яблочное детство, ты становишься рядовым родовым смертным и начинается стремительный бег твоего времени, и родители дарят тебе ко дню рождения твои первые наручные часы.
По утрам, надев штаны, убегай от сатаны, но, верша свои дела, истребляй его дотла!
Из всего разнообразия нечеловеческого зверь есть ближайший родственник человека.
Однажды я шёл по улице и случайно нашёл обрывок какой-то газеты, где обнаружил заметку о правилах обращения с жеребятами: «К работе молодняк обычно начинают приучать в 2-2,5-летнем возрасте, когда у животного уже полностью сформировался костяк. В 1,5-2 года жеребчиков, которых не предполагают использовать для племенной работы, можно кастрировать.
Прежде чем приучать жеребёнка к работе, нужно дать ему привыкнуть к поводу и уздечке с удилами во рту. Поскольку даже при осторожном управлении существует вероятность поранить жеребёнку рот удилами (а это может навсегда отбить у него желание работать), лучше их обмотать марлей.
В течение первых двух-трёх дней взнузданного жеребёнка ставят на 2-3 часа в стойло, обязательно привязывая его за недоуздок (а не за уздечку) на короткий повод. В привычной для него обстановке он легче свыкнется с надетой упряжью. Чем спокойнее животное, тем быстрее его можно приучить к работе. Обращаться в этот период с ним нужно особенно терпеливо и ласково, при плохом обращении у лошади портится характер, она становится норовистой, начинает бить задом и кусаться«.
Читая всё это, я невольно видел на месте этого жеребёнка себя: не раз окружающие люди пытались проделать со мной нечто подобное, не утруждая себя проявлением нежности и ласки, и тогда я тоже становился норовистым, я брыкался и кусался, я не хотел стоять в стойле и срывал с себя всяческие узы. И конечно — у меня испортился характер…
Хочу привести большую цитату из Мартина Бубера (из его книги «Я и Ты») — самого нежного и тёплого из всех известных мне философов:
«Глаза животных наделены способностью говорить необычайным языком. Независимо от содействия звуков и жестов — только взглядом, и поэтому наиболее впечатляюще — глаза животных выражают тайну их заточения в природе, их страстное желание становления. Это таинственное состояние ведомо только животным, только они могут приоткрыть его нам — состояние, которое позволяет лишь приоткрыть себя, но не раскрыть до конца. Язык, которым оно говорит о себе, есть то, что он выражает: страстное желание — метание твари между надёжным растительным царством и царством духовного риска. Этот язык есть запинание природы при первом прикосновении духа — перед тем, как она отдастся его космической авантюре, которую мы называем человеком. Но никакая речь никогда не воспроизведёт то, что дано знать и засвидетельствовать запинанию.
Иногда я смотрю в глаза домашней кошке. Не то чтобы прирученный зверь получил от нас (как нам иногда представляется) дар истинно «говорящего» взгляда: нет, он получил лишь ценой утраты своей первоначальной непринуждённости способность обращать свой взгляд на нас — чудовищ. Но вместе с тем в этом взгляде, в его предрассветных сумерках и потом в его восходе проступает нечто от изумления и вопроса — чего совершенно нет в тревожном взгляде неприрученного зверя.
Эта кошка начинала обязательно с того, что своим взглядом, загорающимся от моего прикосновения, спрашивала меня: «Возможно ли, что ты имеешь в виду меня? Правда ли, что ты не просто хочешь, чтобы я позабавила тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Здесь ли я? Что это, что исходит от тебя? Что это объемлет меня? Что это во мне? Что это?!» (Здесь Я — заменитель отсутствующего у нас слова, смысл которого — обозначение себя без «ego», без «Я»; под «это» следует понимать струящийся человеческий взгляд во всей реальности его способности к отношению.) Только что так великолепно расцвёл взгляд зверя, язык страстной тоски — и вот он уже закатился. Мой взгляд, конечно, длился дольше; но это уже не был струящийся человеческий взгляд.
Поворот земной оси, с которым началось событие-отношение, почти сразу сменился другим, который его завершил. Только что мирОно окружал меня и зверя; потом излилось из глубин сияние мира Ты — пока длился взгляд, — и вот уже оно погасло, потонуло в мире Оно.
Рассказ об этом маленьком эпизоде, который повторялся со мной несколько раз, — это свидетельство о языке этих почти неуловимых восходов и закатов духа. Нигде больше не ощущал я с такой силой недолговечность реальности отношения с существом, возвышенную печаль нашего жребия, роковое превращение в Оно всякого единичного Ты. Потому что в других случаях между утром и вечером события был свой, хотя бы и короткий, день; здесь же утро и вечер безжалостно сливались друг с другом, светлое Тыявилось — и исчезло; было ли на самом деле снято с нас, с меня и зверя, бремя Оно, пока длился взгляд? Я всё же мог потом размышлять об этом, а зверь из запинания своего взгляда погрузился обратно в тревогу — без языка и почти без воспоминаний.
О, как он мощен, континуум мира Оно, и как хрупки проявления Ты!»
Есенин, наш русский буддист (по своему отношению ко всему живому) выразил это тёплое, сердечноеТы в своих замечтальных стихах:
Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверьё, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове.
Нет любимчиков у Бога: в Боге — в бане — все равны… От пролога к эпилогу побрыкаться мы вольны. Порождать живую радость можем, дабы в нас возник сквозь картавость и корявость новорожденный язык. Поутру, глаза открывши, открываю новый свет и о новой грежу крыше от навязанных сует. А потом, в просторах шалых пропадая с головой, разбегусь, взлечу, пожалуй, над травою-муравой. Прыгнув прям-таки с обрыва никудыкиной горы, распластаюсь в небе криво ради матушки-муры!..
Во дворе в двух шагах от ментовки гопник палкой долбил чувака с выраженьем прилежной сноровки Люциферова ученика. Этим солнечным утром воскресным люди к окнам припали, нутром замирая пред фактом нелестным, перед этим отребьем, говном. Ужасаясь такою картиной, примеряя её на себя, людям вспомнить пришлось о звериной стороне своего бытия. Звук ударов в ушах раздавался гекатомбойпоследних времён, но как с дубом телок ни бодался, клином свет не сошёлся на нём. Как бы мы ни бежали от бездны и не прятали праведных глаз от людских безобразий — полезно иногда этот наш гондурас сквозь туман заморочек нетрезвых увидать наяву — без прикрас.