Служебные цеха покрыты чёрной резиной. Сетуем с сослуживцами на технические неисправности во вверенной нам аппаратуре… Некая служебная дама вьётся там и сям… Дают мне фотку — разглядываю её… Новые чёрные стулья появились в моём цеху… Женщина поёт за моим правым плечом… В воздухе повисло имя — Жан…
На чёрном резиновом полу с удивлением обнаружил три посверкивающих иголки — одну большую, другую поменьше, третью ещё меньше — нагибаюсь, чтобы их поднять…
Служу в каком-то круглом и сверхсекретном авиационно-армейском форте (кирпичной крепости с парой-тройкой резных башен), где царят очень жестокие, почти тюремные, нравы. Множество всевозможных перипетий, препон и треволнений приходится мне там преодолевать (приснился в связи с этим мой моздокский сослуживец и славный товарищ Санька Тананыхин, с которым-де должен я был срочно отправляться на полёты, но никак не мог его отыскать в его двухкомнатной квартире)…
Однажды ночью я решил бежать из форта. А окружён, ограждён он был тонкой прозрачной стеной (навроде плексигласовой) с прожилками специальных секретных проводов внутри, но самое интересное, что она была скроена в виде незаметно и плавно переворачивающегося в одном месте листа — то есть в виде листа Мёбиуса. Однако я почему-то не принял во внимание сей соблазнительный для побега факт, а пошёл, а точнее, полетел по несколько иному пути: я узнал секретные данные о том, что стена разбита на определённое число участков, каждый из которых отделён от другого тонкой и малозаметной вертикальной щелью, — если зацепить за неё пальцами или чем-нибудь ещё и дёрнуть, то в стене мгновенно открывается выход наружу.
Так вот, в одну из ночей я полетел — довольно быстро (надо было спешить, ибо меня зорко пасли и должны были вскоре хватиться) — вдоль этой секретной стены, полетел будто на неких рельсах (то есть я мог лететь лишь очень невысоко над землёй), полетел справа налево, скользя пальцами руки по гладкой её поверхности, чтобы при случае зацепиться за тайную щель и дёрнуть, и очутиться на свободе…
Но я всё лечу, лечу, долго лечу, а щель всё не попадается, — видимо, думаю, я уже проскочил некоторые из этих щелей, не почуял почему-то, — а за спиной уже слышны крики — шум — подъём! — тревога: меня уже хватились, а значит скоро найдут и поймают…
И вот меня уже обнаружили и начинают ловить… Я уже никуда не лечу, а иду, тяжело набычившись, прямо на своих охотников, но они кричат мне: «Осторожно! Берегись!» Я не понимаю, что они имеют в виду, а потом вдруг спотыкаюсь о какие-то то ли провода, то ли ленты — оказывается, это специальные минные ловушки (растяжки) в виде длинных, тонких и хитро спутанных между собой ленточек Мёбиуса: у меня под ногами раздаётся взрыв — весь в огне, я взмываю ввысь и улетаю в никуда…
И вот я уже давно Там — в Нигде. С огромной верхотуры созерцаю внизу гигантскую Гитару духовного совершенствования (резонатор сей Гитары справа, а гриф слева). Справа, из-за плеча, говорится мне об устройстве её грифа: он разделён на множество ладов, каждый из которых представляет собой очередной этап духовного совершенствования, роста, который идёт справа налево (хотя теперь-то я понимаю, что ведь удаление от резонатора ведёт к понижению звукового тона, и в этом, видимо, есть какая-то важная диалектическая изюминка: может быть, это означает возвышение через снисхождение, опрощение?)…
Справа мне говорится, что всего ладов-этапов роста — 640 и (чуть помедлив) 8: значит, думаю я, итого — 648 (6+4+8=18=1+8=9)… Затем мне сообщается, что есть-де восьмёрка, восьмеричный путь и десятка, десятеричный путь (я тут же, в этом сне, припоминаю свой двух- или трёхгодичной давности сон, который я почему-то считаю вещим, где мне привиделся пакет с пачкой СОНетов общим числом 28, который мне вернули, отказавшись печатать, поэтому уже в этом, другом, сне, получив из восьми и десяти 18, я поспешил подогнать эти 18 к тем прежним 28, а посему дерзко поправил Говорящего — 8 и 10, а скорее даже, мол, не просто 10, а два раза по 10, и тогда выходит уже 28… — я доволен, что получил, хоть и посредством заурядного подлога, давно полюбившуюся мне цифру из старого сна и — просыпаюсь).
Теперь же, опосля просыпа, вглядевшись в полученные числа, я с удивлением обнаруживаю, что 648 — таково общее количество всех стихов-строк моей гадательной книги (количество трёхзначных комбинаций = 6х6х6=216; общее количество однозначных позиций = 216х3=648), а 18 — таково общее количество стихов-строк одной «недели» творения мира, Бардо или органов человеческого восприятия (6х3=18), то есть одного стихотворного блока, что составляет 1/36 часть от 648…
Теперь, собственно, я вижу, что этот приснившийся мне гриф Всевышней Гитары представляет собой, по сути, мою таблицу перебора всех возможных вариантов трёхзначных комбинаций общим числом 216… И теперь же вдруг ясен мне становится тот сон (за 9.07.1999), где я удивлён, что число 20 оказывается почему-то перебором, хотя это и меньше, чем традиционное 21 очко: выходит, что надо, видимо, было получить не 20, а 18 очков (то есть не 5х4=20, а 6х3=18)… Впрочем, это пока только слишком слабая и зыбкая гипотеза… Дело в том, что когда я мороковал с разноцветными шариками-атомами, составляя из них молекулы жизни (в сновидении за 9.07.1999), я ещё не придумал свою гадательную игру, построенную на бросании разноцветных кубиков-костей (теперь же мне ясно, что 18=1+8=9, а 9 это тот недостижимый магический предел, к которому, совершенствуясь, восходит мистическая семёрка, а так как инвариантом 9 является 3, то одухотворение (округление) мистико-интуитивной семёрки приводит её к итоговой тройке — Пресвятой, Пресветлой Троице)…
Теперь мне вдруг подумалось, что восьмеричный путь — это, возможно, путь индусско-буддийского типа, а десятеричный путь — путь арабо-христианского типа…
Ветхий Завет поставил над людьми Закон — нормативно-этические заповеди. А когда сии последние уже утвердились в иудейском обществе и начали понемногу окаменевать, пришёл Христос и решительно сместил акценты (хотя и предупредил, что Он пришёл не нарушить Закон, но его исполнить) с суровых моральных увещаний на тех живых и далеко не героических «труждающих и обременённых» людей, которые под этими грозными этическими изваяниями, находящимися под охраной ретивых и рьяных законников, уподобились мелкой и забитой мошкаре и с этим своим положением, положением жалкой толпы, которую надобно держать в ежовых рукавицах, давно уже свыклись.
Важнейший завет Христа — требование сердечной искренности, открытости, простодушия, наивности и детской доверчивости. Лицемеров и двурушников Он на дух не переносит.
«И последние станут первыми«, ибо сии «последние» — это те убогие и калеки, те незаметные простые люди, что страданьями своими уже послужили Богу, и те так называемые отбросы общества, которым уже нечего терять и незачем стыдиться своих пороков, ведь путь их прост и прям, хоть и грешен (согрешил — покаялся, согрешил — покаялся и т.д.).
Пускай мытарь прикарманил деньги налогоплательщиков, если он сделал это, поддавшись природному своему искушению, а потом всё же искренне раскаялся в содеянном (пусть и не навсегда); пускай даже грабитель и, страшно сказать, убийца ограбил и убил, если он сделал это, а потом ужаснулся в сердце своём и вверил себя Божьему суду (пусть и не навсегда); пускай блудница согрешила, пускай она продавала своё тело не один раз, и не два, если потом она опомнилась и попыталась вернуть себя на путь истинный (пусть и не навсегда); пускай даже малый ребёнок будет в будущем своём великим грешником, но сегодня он чист и безгрешен, и сегодня (здесь и сейчас) уже он спасён (у Бога Свои времена).
Нечистые на руку мытари, грабители и убийцы, блудницы и невинные дети, они всегда были, есть и будут, пока не прейдёт род человеческий на Земле, но если они обезоружили свои сердца пред Господом — там ли, здесь ли, так ли, сяк ли, — Христос их принимает со всеми потрохами.
Бомжары ютятся в подъезде у нас — вонючие тихие сапы: кому-то, выходит, живётся подчас хужей, чем евреям в гестапо… Лихие морозы их гонят в тепло от тех теплотрасс и помоек, где нам, респектабельным, быть западло и дух бесприютности стоек. Но, чистеньким, нам от сумы и тюрьмы совсем зарекаться негоже, хотя, коль придётся, мы ляжем костьми за то, что нам жизни дороже. Родную усадьбу оставил Толстой… Но что, привередливых, тёртых, заставить нас может оставить пустой привычную зону комфорта?..
Христос на крестеулыбался и даже смеялся почти, Христос на кресте догадался, что смерть — это радость: учти. И крест свой нести — не работа, не рабская то бишь стезя, а неба святая забота, — а небо неволить нельзя. Оно говорит тебе — накось, поклюй этих зёрен щепоть, прими свою меру, как радость, до преображения вплоть. Плыви судьбоносною птицей, на Бога во всём положась, довольствуясь малой крупицей и не уповая на власть. Проткни расфуфыренный шарик пустых самомнений иглой, чтоб в жалких останках нашарить свободы простецкий покрой. Ей-Богу, не парься, голубчик, попробуй, срываясь в пике, отдать Пугачёву тулупчик и выйти в мороз налегке!..
Много ли, Господи, надо, чтобы героя награда, как бандюгана засада, не обошла стороной, чтобы святые обеты преображающим светом преисполнялись не где-то там, за последней чертой?.. Не говорю о Нагорной проповеди, но в загробный статусслуга ваш покорный верил до самых седин: чуял по-детски, что чудо дремлет всего лишь под спудом наших обид, пересудов и повседневных рутин. Годы прошли, как в тумане, стал увязать я в обмане и сомневаться, в чём ране был я уверен вполне… Но, слава Богу, недавно ногу сломал я — обидно, только одно и отрадно — я изменился, зане травма — не только мучитель, но и отличный учитель, базовый перекроитель приоритетов людских… Что-то я понял такое, что стихотворной строкою не рассказать, но, не скрою, я воскресенья достиг…
Себя заставил я с трудом сегодня пробежать свои 12 тыщ шагов за полтора часа. Но я обязан доказать был самому себе, что хоть не Байрон я, другой, но я не лыком шит. Я тренируюсь каждый день, хочу иль не хочу, и постепенно нахожу прозрение и свет. Когда труды твои светлы, сильны из года в год, настанет день, когда придёт прозрение и свет.
Я на службе у некоего лощёного хлыща в эффектном костюме и шляпе стиля 30-ых годов — он брезглив и высокомерен, за человека меня не считает, да вдобавок ещё и шпион (агент). Мы скрываемся с ним в дряхлой, зачуханной гостиничке, напоминающей то ли казарму, то ли бывшую конюшню (с толстющими, однако, кирпичными стенами). Закрываясь от меня, хлыщ торопливо звонит кому-то по телефону… Потом, полёживая на кровати, лениво закуривает и вдруг неожиданно бросает мне пепельницу — я ловлю её и вижу, что это вовсе не пепельница, а дряхлое разбитое зеркальце в старой металлической (то ли медной, то ли латунной) оправе…
Потом слышу стук в дверь — иду открывать: явился некий виртуальный агент нашего гипотетического противника, замаскированный под маленький огненный шарик, висящий на уровне головы, который произносит для отвода глаз какую-то нечленораздельную ерунду и исчезает… Мой хлыщ выпрыгивает из кровати и бьёт тревогу — мол, этот коварный агент мог нам незаметно подбросить что-нибудь опасное… Мы торопливо обследуем гниловатые щелистые полы и на крупные щели… Потом у нас в комнате сам собой загорелся кусок пола, и мы никак не могли его затушить, а когда затушили — он начал проваливаться — образовалась дыра, которая всё росла и росла… Потом появились вдруг две милые дряхлые старухи, у которых, мол, бессонница (а дело происходит ночью) и поэтому они начинают носить к нам лопатами небольшие кучки жидкого бетона и заделывать им нашу половую дыру (старушками командует строгая и рослая, прямая как палка, матрона-администратор) — работают с шутками и прибаутками. Заделав прореху, говорят: «А теперь надо китайской лопатой пристукать»… Появляется большая дюралевая совковая лопата, подобная тем, которые обычно предназначаются для уборки снега, — старухи пристукивают, приглаживают ею только что забетонированную ими дыру...
1. Я опять учусь в каком-то военизированном училище; вместе с другими соучениками слушаю выступление начальника училища (он затянут в портупею, у него светлые, чем-то важные для меня волосы, но лица его, хотя и хочу, не могу я никак охарактеризовать, слишком уж оно какое-то никакое, среднестатистическое) в честь какого-то праздника… Некоторое время спустя сей начальник устроил нам праздничный сюрприз.
В главном здании училища, похожем на большой спортзал, с огромными в полстены до потолкаокнами мы, курсанты, проводим генеральную праздничную уборку… Но вдруг над нами разразился неимоверный рёв — здание задрожало, затряслось, потолок прогнулся, окна затрещали, потрескались и начали вылетать: мывшие их курсанты еле успели спрыгнуть с них и спастись… Потом в потолке раскрылись неведомые дотоле створки, через которые к нам спустилось несколько рядов (5 или 6) ярко-белых кресел пассажирского самолёта, что был установлен на крыше здания в качестве памятника… И вот мы уже взлетаем в этом самолёте — с чересчур большим «углом атаки» — взлетаем всё круче и круче, круче и круче: Боже! мы уже переворачиваемся в «мёртвую петлю», а мы с моим соседом справа не успели пристегнуться ремнями безопасности, но в самый последний момент всё же успеваем — уфф, слава Богу…
2. В другом самолёте лечу — он под завязку набит дряхлыми оборванными старухами с массой каких-то своих старушечьих причиндалов, тряпок, узелков, пледов и т.д. Я с трудом пробираюсь в проходе меж кресел и никак не могу найти себе места…
3. В какой-то заброшенной, дикой степи или пустыне работаю (как в рабстве) на каком-то дряхлом и грязном предприятии, размещённом в дырявой деревянной сараюге — что-то там по металлу…
Заскорузлые, грязные, грубые, корявые руки и рожи всячески меня притесняющих рабочих-трудяг. Мечтаю сбежать. Неподалёку от сараюги — небольшой городок из нескольких пятиэтажек. Один из диких мужиков-трудяг преследует меня до самого этого городка — и тут мне удаётся сравнительно легко (а это не всегда получается легко) взлететь и плавно опуститься на плоскую крышу одной из пятиэтажек — мужик внизу негодует, грозит огромными кулаками…
Христос требует от нас не рабской, забитой покорности, а добровольного чистосердечного умаления наших сует, открытого и доверительного ученичества, которые, не обратившись в гордыню мазохизма и всезнайства, не лишили бы нас при этом нашей природной, неущербной свободы, — как это можно умудриться сделать? Но в том-то и дело, что ничего такого специального, особенного и явно наглядного для этого делать не нужно: надо только ясно ощутить и осознать в себе своё собственное заветное и затаённое до поры призвание и покаяние — служение и покаяние в виду Бога.
Покаяние — это исповедь и простодушная открытость. Непредвзятая готовность ко всему.