Июль 3

У японцев это называется — дзуйхицу (II. 3-5) — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Так-то вот: некуда бедолаге деться — не стихи и не проза. Что-то умерло — снаружи и внутри. Мог бы гнать и первое, и второе, — не хочу.

К примеру, так:

«Шумел камыш в мозгах осоловелых,
входили пятки медленно в песок
Снимала ты купальник свой несмело
и обнажала трепетный сосок…»

Экспромт. Чушь собачья. Надоело.

Или проза:

«Иван Петрович потёр свои красные, будто песком засыпанные, глаза могучими основаньями толстых, мясистых пальцев, потянулся, зевнул, разинув влажную красную пасть с остатками чёрных съеденных зубов, по-бульдожьи крякнул, со скрипом почесал плешивый бугристый затылок и сделал отчаянную попытку приподнять из глубокого кресла свою могучую ямщицкую задницу»…

Ну к чему это всё, зачем? Противно. Надоело-надоело, не хочу. Новые нужны, новые впечатления, сферы, формы. Но и это ведь уже было, и это — тоже — надоело. Умер язык. Вот в чём всё дело. Умер, впрочем, не в первый раз. Но капитально — как никогда.

                                                                                                                                                     31.07.93 (15-46)

Такая вот формасвободная, экспромтовая, непреднамеренная. Коротенькие такие штучки. У японцев это называется дзуйхицуЮрий Карлович писал такие (или почти такие), не в силах сварганить чего-нибудь глобально-многословного, но и комплексовал поэтому, стеснялся, оправдывался всё время…

Вот ведь уже в 50-ые  ощущалась умными людьми эта неуместность (при убыстрении жизненных ритмов) «широкомасштабных полотен»… А лучшие вещи большого объёма, они ведь потом всё равно составлялись из небольших фрагментиков: то была эпоха киномонтажа. Нынче же, хочешь-не хочешь, воцарилась эпоха видеомонтажа — эпоха ещё более скоростная и динамичная. И сие воцарение от нашего с вами, дорогие собратья, желания вовсе даже и не зависит. Они, сии эпохи, суть отражение космических, исторических и прочих иных (надличных) возвратно-поступательных колебаний. Прежняя актуальность издохла под руинами очередной, своё отсвиставшей, эпохи, новая — только зарождается: где это там у неё ручки, ножки, пупочек, где, в конце концов, голова?..

                                                                                                                                                         31.07.93 (16-07)

Тут уже не автор рефлексирует, а само произведение — само над собой: оно в себе ещё не утвердилось, не проварилось в собственном соку, не застолбило себе в пространстве железобетонного места, и время от времени будто спрашивает самоё себя — а есть ли я, ау?!. Примерно так, как я, Елпидифор, спрашиваю себя иногда — а было ли это (то или другое) на самом деле, а не придумал ли я это (то или другое) для собственного, так сказать, ублажения/успокоения?..  От ежедневной многочасовой езды в электричке можно сойти с ума. Организм находит свою лазейку. Многие пассажиры уже знакомы. Многие почти уже свои. Со многими установились уже самостийные — хоть и бессловесные, конечно, — взаимоотношения. Особые контексты приязней-неприязней, а то даже уже и дружб, и любовишек даже. Уже. В контексте заунывной железнодорожной езды. Поезд пришёл — ухх! — стоп-п-п-п-п-ф-п-ф-п-фффф.

Кончилась дорога — кончился контекст — кончились взаимоотеошения. Эдакий свой мирок. Раёк. Вот вся наша ежедневная жизнь и состоит как раз из нескольких таких мирков, в каждом из которых действует своя система условностей, законов, и с точки зрения одного мирка законы другого могут, естественно, показаться нелепыми и смешными… Что-то там, в другом мирке с тобой произошло, случилось, но ты спрашиваешь себя — а было ли это на самом деле, не сказка ли это, не выдумка ли идиота?..

                                                                                                                                                          31.07.93 (16-42)

Февраль 13

4. ДУСЯ В ШКУРЕ АВТОМОБИЛЬНОГО КРЕСЛА

Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся Иванова, которая не успела и глазом (несуществующим) моргнуть, как оказалась в роли штурманского кресла в запорожском коньке-горбунке цвета измученной морской волны: эту новую роль предложил ей лысый поручик по кличке Лысый; пилотом же оказался героический капитан Верёвкин, который так и не смог поместиться ни в одной из брошенных в него кличек, а на заднем сиденье уютно разместились шухарные прапорщики, отзывающиеся на прозвища Сазан и Сипатый.

Лысый был почти невесом — это радовало, но суетлив и егозлив — это удручало, но не очень. В общем и целом, Дусе было грех жаловаться на новую свою ипостась и нового седока, ведь он спас её от неминуемой гибели.

Дорога Энэнск-Зарайск. В окошко горбунка врывается дух оттаявшей и даже чуть уже распаренной земли, прошлогодней прелой травы, влажной и нежной древесной коры, разомлевшего асфальта и рассупоненного неба: ах, Лысый вдыхает его просветлённо, весна-а-а-а…

Дуся тоже почуяла сей обнадёживающий дух. У неё даже побочный сучок зачесался, а ведь она о нём давно забыла: когда-то в далёком детстве он её часто беспокоил, тревожил, звал куда-то в лесные, зелёные дали…

А горбунок бежит себе по дороге, вздрагивает легонько на колдобинках…

— Вот доедем до Астапова, — говорит Верёвкин, — а потом ещё километров пять, там будет подходящее место, крутой поворот, глухомань…

Но куда это они, спрашивается, ехали, какое-такое подходящее место искали и зачем?..

Скоро Дуся поняла, что сии вояки направлялись на своё очередное дело, — преступное дело.

А что, скажите, делать? Денежное довольствие не дают; к своему армейскому начальству было подступили: у нас, дескать, жёны, дети малые, чем их кормить? как жить?.. А начальство им: выкручивайтесь, как хотите; руки-ноги есть — авось, не сдохнете…

Что же делать? куда податься?.. Ездили на  рыбалку, ездили… Надоело (всем, но только не Сазану, заядлому рыбаку) — одной рыбалкой сыт не будешь…

И тогда капитан Верёвкин со своими школьными и армейскими дружками стал разъезжать по окрестным дорогам Энэнска и грабить проезжающий по ним транспорт.

Скоро их банда стала знаменитой и одно упоминание о ней наводило ужас на автомобилистов, которым тоже впору было теперь жаловаться на суровую судьбу-индейку, но кому?.. Правда, ходили слухи, что спецы по усмирению организованной преступности как будто уже напали на след хитроумной банды…

Стоит один раз попробовать — ах, как это, оказывается, нетрудно, — и потом уже тянет продолжать, искушает дьявол неуёмный, что свербит у каждого внутри: давай, ещё одного гробанём, а потом ещё, ещё, ещё… И закрутило-завертело военизированную банду капитана Верёвкина в круговороте лихих грабежей…

А как делали?.. Горбунка маскировали в лесополосе или где-нибудь в сторонке… Перекрывали дорогу могучими армейскими телами… четыре суровые рожи… военная форма… натянутые на глаза фуражки… полосатый ментовский жезл

Вот из-за поворота показывается машина… взмах жезлом — стоп! Машина тормозит… Так… Капитан Верёвкин отдаёт водителю честь, всё чин-чином, представляется: «Капитан Копейкин. Проверка документов«… Водитель протягивает документы… А Лысый, Сазан и Сипатый уже тут-как-тут, хватают водителя за руку, заламывают её… А  дальше уже дело техники: связывают водителя, обшаривают его и машину, берут, что им нужно, прыгают в свой реактивный горбунок и — поминай, как звали!..

Да, так их закрутило в коловерти разудалых грабежей и разбоев, что и бдительность свою совсем почти подрастеряли, и нарвались однажды на главаря энэнской мафии борова огромного Сильвестра, что накатил свою бочку на капитана Верёвкина прямо из салона своего роскошного «Мерседеса»:

— А ты уже становишься знаменитостью… Плати свою долю, капитан

Ничего не поделаешь, пришлось платить, и немало…

Думала ли Дуся тогда, что ей ещё предстоит, и не как-нибудь, а вплотную, нос к носу, лоб ко лбу, встретиться с этим грозным щетинистым Сильвестром и его, уже не столь блистательным, «Мерседесом»?..

Незаметно для самих себя они уже, конечно, стали настоящими матёрыми рецидивистами, но, с другой стороны, что им было делать — в Бога они не верили, с детства воспитывали их в атеизме, в неверии и грехе, поэтому куда им деваться? — молиться они не умеют, просить не умеют, хлеб, картошку-моркошку растить не умеют, — да что они умеют, кроме как маршировать, красоваться в своей военной форме, приказывать да руки чужие заламывать, кроме как стрелять да убивать?! Ничего… Потому и пожалеть их, грешных, беспомощных, надо. Некуда им деваться, таким… Вот и пошли они грабить на большую дорогу. Дуся это понимала — ведь и ей деваться было некуда, и она была беспомощной деревяшкой, не способной грести супротив течения всевластной судьбы.

Однако это не могло продолжаться вечно: шустрые оперативники уже несколько раз выходили на след неуловимого горбунка цвета измученной морской волны и даже бросались за ним в погоню, но всякий раз каким-то чудесным образом горбунку удавалось от неё ускользать…

И вот, когда однажды они уходили от очередной погони и их вот-вот должны были догнать, ошалевший горбунок начал вдруг медленно… взлетать, делая это поначалу очень неуверенно, то есть так, что в пылу погони подельники этого тогда даже и не заметили, потому что горбунок, будто испугавшись самого себя, быстро вернулся в тот раз на привычный асфальт дороги…

Но через несколько дней ситуация повторилась, и горбунок, слегка оторвавшись от дороги, пораскинул мозгами внутреннего сгорания и понял, что всё-таки может, может взмыть в небеса как вольготная птица, — и он сделал это! Он поднимался всё выше и выше, выше и выше

Втиснув головы в плечи, ошарашенные подельники озирались по сторонам и не верили своим глазам… Но тут Сипатый подпрыгнул и засвиристел соколом-сапсаном:

—Мужики! Мы лети-и-им!..

Но и при таких чудесных способностях маленького горбунка, которые снова помогли им уйти от погони, разбойничать дальше было уже слишком опасно — милиция обложила все окрестные дороги вдоль и поперёк, в воздухе барражировала эскадрилья боевых вертолётов

Поэтому, посовещавшись, товарищи дружно решили завязать с преступной деятельностью, и, чтобы окончательно замести следы, капитан Верёвкин спешно и чуть ли не за бесценок продаёт своего любимого, своего всепогодного и всепроходного, своего горбатого и верного друга одному из полковых сослуживцев.

Сделка состоялась на глухом пустыре за жёлтым зданием санчасти. Куда при этом исчезла заскорузлая деревянная табуретка, конечно же, никому не ведомо — ни сном, ни духом…

Январь 22

1. ДУСЯ ДОПРЫГАЛАСЬ

Почтальона Печкина оседлали
alopuhin

В небольшой, но уютной и тёплой квартирке на пятом этаже жили-были себе папа Иванов, мама Иванова, сын их Вася Иванов, дочь их Тася Иванова, мохнатая, усатая и хвостатая пожирательница «вискасов» и «китикэтов» Иванова Муся и дряхлая деревянная табуретка по прозвищу Дуся.

После ужина папа сказал:

—Пора разряжать ёлку.

Но Вася и Тася хором заканючили:

— Ну па-а-а…

Хитроумная Муся попыталась было приласкаться к папиным ногам в древних тренировочных штанах и мягчайших зимних тапочках, собственноручно пошитых его любимой тёщей, проживающей в ближнем украинском зарубежье…

Дряхлая Дуся, как верный товарищ, проскрипела под Васей и Тасей, сидевшими на ней спиной к спине, своим особенно протяжным и неприятным скрипом, похожим на тот нестерпимый скрежет, какой издаёт кривой и ржавый гвоздь, когда им царапают по стеклу…

Папа аж подпрыгнул, лицо его исказилось, как от зубной боли, но все зубы у папы были здоровые, зря он хватается за щеку — всё равно все знают, что позавчера он ходил к зубному враче, который запломбировал ему его единственный больной зуб…

Мама, напряжённо примостившаяся в кресле у торшера и, сверкая спицами, вязавшая тёплую подушечку для Дуси, неожиданно поддержала папу:

— А что, ребята, разве не пора? Новый Год встретили, Рождество встретили, Старый Новый Год встретили… Она уж, бедная, осыпалась наполовину. А мне подметать…

Плюхнувшись в кресло перед телеком, папа, как и положено, тут же дружно поддержал маму, которая до этого дружно поддержала папу, но мама делала это по-женски уклончиво, а папа был по-мужски непреклонен:

—Превратили дом в свинарник! Невозможно работать!

Папа работал в полусекретной фирме «Братья Шмидт и Компания» и иногда брал работу на дом, но сейчас он, видимо, считал работой смотрение телека «Самсунг» с одновременным шебуршанием газетой «Коммерсант-дейли»: папа любил делать несколько дел сразу, за что мама называла его иногда «Юлий Цезарь ты наш!»…

А Вася с Тасей в это время сели на Дусю верхом, как на лошадь, и принялись прыгать и скакать по комнате, распевая кавалеристскую песню Олега Газманова «Ах вы, мысли, мои скакуны!»…

Но папа не отступал от своего, — приподнявшись в кресле, как привстают в седле оглядывающие даль всадники, он, стараясь перекричать ребят, вперил опереточный взор в хрустальную люстру типа «Каскад» и возопил:

— Надоело! Дпавно пора выбросить всю эту рухлядь, всё это старьё, все эти ёлки-палки-табуретки!..

Вася и Тася тут же прекратили скакать, тут же затихли, вжались в оторопевшую Дусю и навострили ушки, как мышки-норушки, — они будто почуяли что-то неладное, но толком ничего ещё не понимали…

Мама, видимо, тоже ещё пока не поняла, но на этот раз всё равно изменила папе, ибо все знали, что за Васю и Тасю мама зверь — и в огонь и в воду:

— Не заводись, Иванов! Они поиграют и всё уберут — правда, дети?

— Пра-а-авда, — хором загорланили Вася и Тася, снова, как ни в чём не бывало, продолжая прыгать на своём боевом скакуне вокруг полузасохшей ёлки.

— Ну хватит наконец! — застонал папа, заворожённый молниеномным проходом Фетисова по левому краю и биржевыми индексами «Доу-Джонс», «Насдак», ММВБ на шуршащих  страницах газеты…

Когда в доме царил ералаш, папа бывал импульсивным: об этом все давно знали, поэтому не обращали на это никакого внимания. Но на этот раз Фетисов снова ничего не забил в ворота «Саблезубых тигров», поэтому папа перестал, как Юлий Цезарь, одновременно смотреть вперёд и вниз, а расположился в кресле поудобней и снова обратился к народу:

— Послушайте! — Скакуны снова застыли, но, уже не ожидая подвоха, посмотрели на папу вполне беспечно. А папа вдруг начал рассказывать историю, похожую на отрывок из рождественской сказки, которую он, небось, вычитал в той же своей газетёнке: — Послушайте! У северных шведов есть древний готтский обычай — освобождаться перед Новым Годом от ненужного балласта, выбрасывать в окошко старые, своё отслужившие вещи, чтобы прошлое оставалось в своём прошлом, чтобы входить в новый год налегке, безо всяких сожалений, с новыми прекрасными вещами и друзьями, ибо как они, древние галлы, говорили: в человеке должно быть всё прекрасно — и лицо, и душа, и штаны, и ботинки… Слушайте, настал наш русский, наш Старый Новый Год, давайте же выбросим ненужную нам мебель…

— Какую мебель? — спросила мама, не отрываясь, впрочем, от вязания (мама тоже была как Юлий Цезарь).

— Какую-какую, табуреточную, — и папа кивнул на устаревшую и даже чуть от ужаса присевшую под ребятами мебель.

— Дусю?! — вопросила Тася, тряхнув косичками.

— Угу, — ответствовал папа, не разжимая коварных губ.

— Дусю??!! — вопросили хором Вася с мамой, бросившей на этот раз своё вязание.

И только спящая красавица Муся ничего не сказала, а продолжала дрыхнуть в ус не дуя, распластавшись на софе, как убитая, во всю свою огромную длину.

Вася с Тасей встали с Дуси и посмотрели ей в лицо…

Табуретка Дуся Иванова была обукновенной деревянной табуреткой, поэтому она не умела жить, говорить, петь, ходить, видеть, гнать, держать и ненавидеть, слушать, кушать и сочинять сказки, и много чего ещё она не умела, что умеет делать человек, но всё-таки за долгие годы своей жизни среди людей она от них кое-чему научилась: она научилась если и не слышать и видеть, то чуять, если и не говорить, то думать, если и не сочинять сказки, то спать и видеть сны… Поэтому сейчас она вдруг почуяла и одновременно увидела сон про дальнюю дорогу, любовь и разлуку, полёты во сне и наяву…

А папа меж тем продолжал:

— Слушайте, давайте в самом деле выбросим её вместе с ёлкой, ведь перед людьми, ей-богу, неудобно, ведь вот посмотрите, полюбуйтесь, как она своим затрапезным видом портит нам всю нашу мебельную красоту, — и шебуршащею полускомканной газетищей папа Иванов прочертил в воздухе восторженно-укоризненную, и потому неровную и нервно рваную, дугу, что по замыслу должна была наглядно огибать сверкающие великолепной полировкой шифоньер, и шкаф, и стенку, и комод, рядом с которыми наша старая, больная, кособокая, с облезшей краской на лице Дуся и впрямь выглядела подпольною беглянкой из дома престарелых табуреток.

— Ну что ты такое говоришь! — возмутилась мама. — Ведь она нам почти как дочь, к тому же это фамильная вещь: много лет назад мой покойный дедушка Карл Иваныч Глюклихьляйн, Царство ему Небесное, сделал её собственными руками их корней редчайшего бутылочного дерева, на котором живут обычно воинственные бабуины… Надеюсь, теперь ты понимаешь, что эта милая табуретка дорога мне как память о безвременно ушедшем от нас Карле Иваныче Глюклихьляне, земля ему пухом, и о редчайшем бутылочном древе, в укромных кронах которого хитроумно сокрыты коварные туареги…

— Да, ты права, теперь я понимаю… — папа Иванов раскаялся как будто в своих коварных замыслах и качал теперь повинной головой, — да, да, конечно, конечно…

На том и помирились…

День меж тем угас неслышно, за окном метель мела во тьме ведьминым своим помелом: шурххх…шурххх…

Вася с Тасей улеглтсь по своим постелькам в маленькой своей спаленке; мама, упустив извилистую нить очередного телесериала, задремала у экрана; лениво бодрствующая Муся, набив растяжимый желудок чем Бог послал на кухне, отправилась, должно быть, в туалет; а папа Иванов, блестя кошачьими зрачками, на цыпочках за маминой спиною пробирался к ёлке… Коварный папа Иванов исполнил-таки замысел жестокий: схватил за ногу слабенькую Дусю и вышел с нею вместе на балкон…

И полетела Дуся, полетела, будто провалилась тут же в сон бездонный, и закружило, завертело её в метельной круговерти, всё спуталось — где небо? где земля?..

Летит она, печалится, вздыхает на лету: вот жизнь моя кончается, сейчас я упаду…