Споры о литературных пристрастиях, отвечает Ерофей Изосиму, бессмысленны и бесперспективны, а начитавшись Бунина, Изосим к нему вдруг пристрастился и пытался ставить в пример Ерофею, не озабоченному классическим сюжетосложением, что требовало завязки, экспозиции, кульминации и развязки, и неожиданных концовок, тогда как Ерофей частенько позволял себе довольствоваться сугубой экспозицией, хотя порой использовал и другие элементы каркаса, но, как правило, в пунктирно-замаскированном виде, отчего, наверное, Изосим и перестал с некоторых пор интересоваться ерофеевскими сочинениями, заведомо считая их чем-то слишком отвлечённым и необязательным, то есть сочинения Бунина неслучайны и без них мировой литературе не обойтись, а сочинения Ерофея — наоборот — по большому счёту, в общем-то, никому не нужны. То есть искусство, которым промышлял Ерофей, Изосим называл бессмысленным и бесполезным. Ерофей в таких случаях только кивал двусмысленно головой и отказывался от — вот уж действительно бессмысленных! — попыток что-либо объяснять и доказывать: в таких случаях он попросту — умолкал, ибо в подобных случаях в его доказательствах не было бы ни смысла, ни пользы…
Всё разобрали другие, поэтому Ерофей в таких случаях выбирает — да — молчание.
13.08.93 (19-50)
В искусстве нет и не может быть никаких эталонов… Хотя промежуточные оценки, представляемые в критериях условного направления или жанра, вполне возможны, — но это, опять же, в условном, утилитарном смысле…
Искусство плюёт на потребности времени, оно вневременно, а сторонние оценки целиком варятся во временном соку при-страстий и при-оритетов (вещей, при-креплённых ко времени, ко злобе века сего); взор даже эпохального оценщика сегодня при-лепляется к одной эпохе, а завтра к другой, какой эпохе больше повезёт… А художник, он либо вписывается в контекст ожиданий публики, либо отказывается это делать, и тогда он изгой и безумец…
Но искусство — это всё-таки космические дела. Критериев — нет. Планета Юпитер, либо она есть, либо её нет. Точно так же и искусство. А какой в ней смысл, в планете Юпитер, какая от неё польза — с ответом на это вопрос лучше не спешить. А можно отвернуть глаза и не смотреть. А можно так — помолчать. Подумать. Или не думать. Тут уж — кому что нравится. Каждому, как говорится, своё.
Примеры контрастной и, что особенно важно, остраняющей детали, раздвигающей, углубляющей контекст любой сцены, отчего она (сцена) становится метафорой, бликует, множитсясмыслами и при случае может послужить объектом для искусства (примеры подлинные, подсмотрены лет семь назад, тогда же записаны на случайных клочках и недавно обнаружены мной в архивном беспорядке):
1) Ария в ночи
Иду в ночи один по городским задворкам. Навстречу — два мужика бухих, обнявшись под луной, горланят что есть силы в небеса знаменитую арию варяжского гостя «Не счесть алмазов в каменных пещерах» и что самое интересное — верно попадают на нужные ноты: чистая правда.
2) Передел мира
Детишки играют в ножички. Земляной круг поделён ими на сектора — СССР, Англия, США, Германия… Чей ход?..
13.08.93 (01-20)
Между прочим, рассказывает Ермоген, захрустев молоденьким лучком и продевая свой ехидно писклявый голосок скрозь этот смачный закусочный хруст, между прочим, через два с небольшим годочка после того, как я возвернулся из северокавказской ссылки на родные среднерусские просторы (когда это вот водка стоила, между прочим, в сто раз меньше нынешнего), я получил серию телепатических сигналов от своей старой тамошней подружки (к тому времени почти уже мной подзабытой). Так вот, я послал ей в ответ серию ответных сигналов, в том смысле, что салют-салют, желаю здравствовать и прочая воздушная чепуха…
Но этого ей показалось мало, ей предстояло тогда сделать судьбоносный выбор, а моё существование на этой планете этот выбор несколько затрудняло… Повторяю, несколько… Наливай! Хорош! Чокнемся. За все случайности любви!.. Лучок закончился и закусывать пришлось прозаическим, но от того не менее дорогим, хлебушком… Ха, продолжал Ермоген, тогда я срелаксировался, а точнее, впал в затяжной медитативный транс и в результате телепортировался на пару часиков в те самые покинутые мной края, встретился с покинутой подругой, выходи, говорю, замуж, обо мне не думай, так и быть, — короче, благословил… А вот обратно телепортироваться не смог. Пришлось занимать денег и целых тридцать пять часов трястись на поезде. Пока до Москвы добрался, чуть с ума не сошёл от жары и скуки! Правда, познакомился в дороге с одной… Но это уже другая история…
Иван Новицкий — литературный бомж, поэт и мистификатор, обеспечивающий пронзительную подлинность своего слова собственной «гибелью всерьёз»... Благородство бомжа-импровизатора — особая статья. Он не терпит по отношению к себе амикошонского высокомерия и снисходительности. Он стихиен и пьян, он подвластен холоду и небу. Он грязен, рван и клочковат и внешне неотличим от прочих лишенцев и бродяг, но, скользящий по жизни крупнозернистым наждаком, он — ядрёный индивидуалист и ядовитый отщепенец, заслуживший себе своё юродивое правосудить и быть свободным рабом чердаков и вонючих подвалов…
Принципиальныйантигосударственник, он выбросил свой паспорт в отравленную Москву-реку и исчез в катакомбах московских развалин с обрывками своих небесных песен в карманах дырявых штанов…
Но иногда из его рыжегрязной бородищи выглядывает вдруг смущённая улыбка ребёнка, впервые попавшего в роскошный зоопарк четвероногой жизни, где гуляют смердящие сквозняки житейских отбросов да жалкие проблески несбыточных надежд…
10.08.93 (13-44)
А вот грехи свои распознать, узреть в себе непросто. Природное устройство наше таково, что мы заведомо во всём себя реабилитируем, то бишь мясо наше, плоть, бездушная материя, экспансионистская по определению, норовит завладеть большей частью принадлежащей нам энергии, побольше урвать у бессловесного сирого духа, чуждого всякому насилию.
А хитрый организм наш драпирует грехи наши в одежды благополучия и довольства, и тогда мы тяжелеем, грузнеем и грязнеем… А хочется быть чистым и лёгким, как пушинка.
Но непросто распознать в себе грехи, грешки свои — их корешки особенно непросто. А надо вот хотя бы распознать, увидеть, вычленить в особую резервацию, обнести колючей проволокой бесстрастной объективации и держать их там под родительским кислотным контролем до полного благорастворения.
Мои грешки:
— не чту родителей своих;
— не дорожу друзьями своими;
— опасаюсь любить в полную меру своих возможностей (за-ради мнимой удобоулиточной независимости);
— жестоко завидую пробившимся к детищу Гутенберга;
Может быть, надобно молиться, но гордыня-то вот как раз и не позволяет. Впрочем, хотя бы назвать себе свои прегрешения, откровенно в них признаться — уже достижение…
10.08.93 (17-08)
Прописи, впрочем, надоели. Этим я, кажется, заразился от Гачева (хотя при чём здесь Гачев? — он со своей дневниковостью вполне органичен)…
Бросил свою очередную работу (службу), хожу на пляж улавливать последнее постлетнее солнышко — балдею: хорошо быть безответственной скотиной, плавать, шататься по берегу вальяжной медузой и вспоминать объект своей новой любови, о чём (о любови) не успел его проинформировать, а он (объект) взял да и умотал на сладкое Чёрное море, оставив меня маяться и ждать (а точнее, с носом)… Ах, жаль. А я ведь даже и моря не видел никогда… Такие вот, говорит Евлогий, пироги. А сам лукаво щурится, шевелит генсековскими бровями и, задрав нелепо-угловатую башку, яростно чешет аляповато клочковатую бородёнку…
Бойцы вспоминают минувшие дни, кто сколько штук врага убил…
По телеку ветеран войны вспоминает то ли Курскую, то ли ещё какую битву, как в одном бою подбил четыре танка… Подвиг героя… Привычные всем кадры…
Но ведь вот хотя бы с христианской точки зрения что получается: человек убивает человека — правого али виноватого… Даже если убивает в целях самозащиты, всё равно ведь — убивает. Смертная казнь тоже ведь — убийство, как бы ни был плох преступник...
Всякое убийство (в том числе и убийство комара) нарушаетгармонию мировых сил. Хотя героя войны как будто и не приходится винить, а винить приходится государство, культивирующее воинственный патриотизм…
8.08.93 (21-57)
Ну вот — послушался голоса свыше — ушёл из союза литераторов, и ушёл, пожалуй, в самый нелёгкий для него период борьбы за элементарное выживание: именно это и мучает. Но — никому не желаю зла.
Ещё утром, когда ни сном ни духом не подозревал, что вечером могу положить на стол Д.Ю. заявление об уходе. Ещё утром, когда шли с Изосимом на электричку, я увидел весь окружающий нас мир (деревья, небо, воздух и т.д.) в совсем каком-то ином, новом свете и вдруг сказал:
«Сегодня всё изменится, вся жизнь моя изменится«…
«Почему?» — спросил Изосим.
«Мне так кажется, — ответил я, — потому что всё вокруг теперь другое, и глаза мои другие»…
А вечером я вдруг вспомнил о том, что сказал утром, и понял: да, это действительно голос свыше, и вдобавок — голос-то голосом, но не всегда он к месту, не всегда кстати, то есть, иными словами, что-то строя, он разрушает и что-то разрушая — строит. Впрочем, это элементарная диалектика.
10.08.93 (03-08)
А пару недель назад был ещё один знак, упреждающий поворот судьбы: моя славная восьмилетняя племянница, говорит Елпидифор, Катрин вздумала играться моими уже изрядно длиннющими к этому времени волосами — то чесала их гребнем, то плела косички…
А потом вдруг предложила мне сделать короткую стрижку «по моде», и я (Елпидифор беспомощно разводит руками) безропотно согласился и отдал свою дынеобразную главу во власть маленьких чудесных ручек, каковые, вооружившись ножницами, в мгновение ока и без колебаний оттяпали мне мою изобильную растительность до основанья… А затем уж я почуял обновлённым мозжечком лёгкое колыхание судьбоносных крыл…
Что ж, резюмирует умилившийся Елпидифор, устами (то бишь ручонками) младенца глаголет, как говорится, ясно что… Вот такие, братцы мои, пироги.
Одна из «электричных» моих «любовальщиц»: Люба (ей, как мне, Евлампию, кажется, наиболее подходит именно это имя). Удивительно живая, лучисто весёлая, своя, «народная». По-народному же безыскусна, проста, но и чиста. Бела. Свежа. Опрятна. Молода (24-26)… Возила огурцы для продажи на московских рынках. Имел с ней пару раз обычный «любовальщицкий» контакт. Самый обычный, уточняет Евлампий, железнодорожный, то есть в смысле попутно-поверхностный, визуально-досужий контакт, вот так. Евлампий успокаивающе выставляет перед собой, стеночкой, красные (после бани) ладони: вот так — обычный контакт, обычное любование...
И вдруг — очередная встреча в полупустом вагоне: но Люба не одна, а с молодым (ещё свеженьким) мужем. Увидела меня, узнала, как будто даже обрадовалась и потянула мужа к скамейке, что напротив моей. И что же вы думаете, сугубо риторически вопрошает Евлампий и, может быть, даже разводит руками.
Всю дорогу обнималась с мужем (ещё свеженьким) и, несмотря на это, успевала в то же время касаться, трогать, а то и буквально шпынять, то есть недвусмысленно шпынять меня своими грациозными и ловкими ножками. А глаза-то — хитрющие! В том смысле, что одно другому не мешает: муж ведь этот новоиспечённый, он в этом нашем — попутно-железнодорожном — мирке всего лишь только гость и там, в другом мирке, он ещё возьмёт своё сполна, а здесь, у нас, свои законы, свои права...
31.07.93 (17-58)
Дожди, дожди — вот оно, лето 1993-го…
Ни позагорать, ни поплавать, что люблю преизрядно и без чего, проделанного вдосталь, год для меня наполовину потерян. Вот и стихия моя (Рака) — вода... Ан заскучал я что-то нонче, да уж и не нонче только, а последние 2-3 месяца, это уж точно, и это негоже, пора бы уж снова взорвать эту свою жизнь, пора уходить из союза литераторов (административная суетня), ведь писать я уже ничего не могу, старые формы свои исчерпал. Язык я валтузил изрядно, теперь же надобно, видать, развернуть ракурс, поменять оптику взора, не меняя при этом направления давних своих устремлений… Впрочем, это никому не интересно. Как, может быть, и всё остальное.
Ну, к примеру, этот вот сидящий (стоящий?) передо мной на стенке таракан: водит (видит?) усами-эхолокаторами и чихает безапелляционно на все мои ракурсы-макурсы… От так.
3.08.93 (01-30)
Простота прыщевата. Издырявлена сомненьями вовсю… Комплексует по части собственной очевидности. Гола и сиротлива. Простужена. Отчего и норовит при случае угреться под уютным крылышком тьмутараканистой зауми, где и темно, и тесно, однако ж приятственно: и нальют, и поднесут, и затуманят мозги фимиамно-мифическими воскуреньями… А без воскурений тяжко, однако… пусто как-то, голо опять же. Пронзительно зело. Вертикально. Черно, непиитично. А то и прозаично. Где-то, может быть, даже физиологично. Где-то рыдательно. Зато просторно — до одичания. Обыденно — до молчания. До тишины, которая дальше…
Так-то вот: некуда бедолаге деться — не стихи и не проза. Что-то умерло — снаружи и внутри. Мог бы гнать и первое, и второе, — не хочу.
К примеру, так:
«Шумел камыш в мозгах осоловелых,
входили пятки медленно в песок…
Снимала ты купальник свой несмело
и обнажала трепетный сосок…»
Экспромт. Чушь собачья. Надоело.
Или проза:
«Иван Петрович потёр свои красные, будто песком засыпанные, глаза могучими основаньями толстых, мясистых пальцев, потянулся, зевнул, разинув влажную красную пасть с остатками чёрных съеденных зубов, по-бульдожьи крякнул, со скрипом почесал плешивый бугристый затылок и сделал отчаянную попытку приподнять из глубокого кресла свою могучую ямщицкую задницу»…
Ну к чему это всё, зачем? Противно. Надоело-надоело, не хочу. Новые нужны, новые впечатления, сферы, формы. Но и это ведь уже было, и это — тоже — надоело. Умер язык. Вот в чём всё дело. Умер, впрочем, не в первый раз. Но капитально — как никогда.
31.07.93 (15-46)
Такая вот форма — свободная, экспромтовая, непреднамеренная. Коротенькие такие штучки. У японцев это называется — дзуйхицу… Юрий Карлович писал такие (или почти такие), не в силах сварганить чего-нибудь глобально-многословного, но и комплексовал поэтому, стеснялся, оправдывался всё время…
Вот ведь уже в 50-ые ощущалась умными людьми эта неуместность (при убыстрении жизненных ритмов) «широкомасштабных полотен»… А лучшие вещи большого объёма, они ведь потом всё равно составлялись из небольших фрагментиков: то была эпоха киномонтажа. Нынче же, хочешь-не хочешь, воцарилась эпоха видеомонтажа — эпоха ещё более скоростная и динамичная. И сие воцарение от нашего с вами, дорогие собратья, желания вовсе даже и не зависит. Они, сии эпохи, суть отражение космических, исторических и прочих иных (надличных) возвратно-поступательных колебаний. Прежняя актуальность издохла под руинами очередной, своё отсвиставшей, эпохи, новая — только зарождается: где это там у неё ручки, ножки, пупочек, где, в конце концов, голова?..
31.07.93 (16-07)
Тут уже не автор рефлексирует, а само произведение — само над собой: оно в себе ещё не утвердилось, не проварилось в собственном соку, не застолбило себе в пространстве железобетонного места, и время от времени будто спрашивает самоё себя — а есть ли я, ау?!. Примерно так, как я, Елпидифор, спрашиваю себя иногда — а было ли это (то или другое) на самом деле, а не придумал ли я это (то или другое) для собственного, так сказать, ублажения/успокоения?.. От ежедневной многочасовой езды в электричке можно сойти с ума. Организм находит свою лазейку. Многие пассажиры уже знакомы. Многие почти уже свои. Со многими установились уже самостийные — хоть и бессловесные, конечно, — взаимоотношения. Особые контексты приязней-неприязней, а то даже уже и дружб, и любовишек даже. Уже. В контексте заунывной железнодорожной езды. Поезд пришёл — ухх! — стоп-п-п-п-п-ф-п-ф-п-фффф.
Кончилась дорога — кончился контекст — кончились взаимоотеошения. Эдакий свой мирок. Раёк. Вот вся наша ежедневная жизнь и состоит как раз из нескольких таких мирков, в каждом из которых действует своя система условностей, законов, и с точки зрения одного мирка законы другого могут, естественно, показаться нелепыми и смешными… Что-то там, в другом мирке с тобой произошло, случилось, но ты спрашиваешь себя — а было ли это на самом деле, не сказка ли это, не выдумка ли идиота?..
Огурец? А что огурец, какой в нём толк? Структурированная вода, кальций, что там ещё? Ну да, зелёный, продолговатый, живой… Естественный, что называется, натюрлихь… Я бы, говорит Евстафий, сходил бы лучше купил бы помидоров, но слишком уж лето нынче дождливое, не уродились они почти что, считай… Найти-то можно, да дороговато будет, пожалуй…
Картошка? Надоела. Да и вообще сместились все ориентиры, а куда они сместились, это ещё непонятно. Человек? Надоел. Надоел преизрядно. Кошка кажется интереснее и глубже... А что? Вполне возможно. Впрочем, к чему это я, говорит Евстафий. А к тому, что не за что взяться. Всё, всё обрыдло. Вдрызг. Скушно, скушно, господа. Пойду-ка я лучше куплю хлеба и чаю — не мудрствуя лукаво…
Человек, лишённый системы духовных координат, пребывает в смуте, не отдаёт отчёта в собственных — некоординированных — побуждениях и действиях и мечется меж тысячью осколков своей вдребезги расколотой и разбросанной самости.
Да, на сверхчеловеческую ледяную вершину божественной полноты восходят единицы отважных героев («мало избранных«); да, дерзающие восходить вслед за ними рискуют сорваться; но те, кому не дано увидеть ни этой сияющей вершины, ни восторга весёлых небес, обстающих ея, тот обречён прожить всю жизнь, уткнувшись носом в пыль земную. Впрочем, юродивые, шуты, скоморохи и множество иных (инаких) своеобычных старателей Духа, не брезгуя и в пыли избарахтаться, свои пути к Нему находят; да и Сам Спаситель был не брезглив, и явился Он к людям не в царском величьи, а в умалении и простоте.
«Дары различны, но Дух один и тот же; и служения различны, а Господь один и тот же, и действия различны, а Бог один и тот же, производящий всё во всех» (IКор., 12:4-6).
Хоть восходящий к невозможному и вечному и сбрасывает (обрезает) с себя балласт возможного и преходящего, он за своё высоко-мерие удостоится ещё от Господа высшей меры наказания: кого Боглюбит, того и наказывает; кому много дадено, с того много спросится.
Таковы некоторые антиномии христианства; собственно, это антиномии не христианства как такового, а самого бытия, в котором христианство онтологически себя реализует.
Такие роскошно великие кощунники и еретики, как Ф.Ницше, Дж.Джойс, Г.Миллер, взращены на густом и щедром бульоне того, ещё не оскоплённого лукавым гуманизмом, христианства, основы которого они в результате не только не расшатали, а наоборот — укрепили и углубили.
Полярныепротивоположности онтологически оправданы друг в друге. Христианство даёт миру ультимативную координацию и размерность во Христе: «всё из Него, Им и к Нему» (Рим., 11:36).
Гуманизм не выдержал испытания временем. Начинаетсяновый передел, пересмотр мира — новый варваризм.
Христос принёс не мир, но меч разделения (нового разделения) на живущих по вере и живущих по греху; а за сим разделением с неизбежностью следуют новая-старая ненависть, злоба, вражда и скрежет зубовный.
Примирить разнонаправленные поползновения исконно несовершенных людей призвана Церковь Христа на земле, основания которой (прагматические основания) заложили самоотверженные апостолы Иисуса, поэтому в их Посланиях необходимо различать аутентичную передачу деяний и слов Самого Христа от сглаженной, адаптированной переинтерпретации их в целях укрепления первых, ещё во многом неустоявшихся, христианских общин.
Времени у Него было в обрез (и Он это знал), растолковывать всё в подробностях Он не мог: поэтому вынужден был антиномически обострять и архетипически, образно закреплять положения Нового Завета, чтобы впечатать, вдолбить их намертво в память учеников, а если, мол, чего не поняли, поймёте потом, потом, а сейчас времени нет...
Времени — нет.
Даже Христос вынужден был компромиссно упрощать Свои представления о Том, Чего нельзя передать человеческими словами. Чего уж об апостолах говорить: но — без них мы не узнали бы Его…
Воцерковление есть заземление. Кто не в силах дотянуться до небес — возьмёт на земле.
Христос принёс то, чего ещё — в действии — не было на земле никогда (было лишь в свёрнутом, потенциальном виде); Он — увеличил человека и развязал ему руки; оторвал (начал отрывать) от патриархальной привязанности к земле, освободил (начал освобождать) от племенного и расового изоляционизма.
Оттого все эти наши жуткие мировые войны, проблемы и немыслимые доселе злодеяния, что их онтологическим противовесом явился полюс наших же грандиозных взлётов, глубочайших откровений и небывалых достижений.
Иисус Христос, хотел Он того или нет, оказался главным революционером нашей эпохи, эсхатологическое держание которой продолжается уже две тысячи лет…
Времени нет...
Всякое добро уравновешено равновеликим злом: изобрели компьютер (PC) — появился СПИД (AIDS). Хотя — кто знает? — может, и компьютер окажется злом: как говорится, будем посмотреть…
Жизнь вообще есть не столько функционально-биохимическое взаимодействие нуклеопротеидов иполинуклеотидов (белков и нуклеиновых кислот), сколько судорожный обмен собственно информацией, лавинообразный процесс структурного усложнения которой переводит его в новое, более высокое, иерархическое качество: вот почему колонии друг от друга рождённых микроорганизмов биологи называют культурами (колония связанных родственными узами организмов сама по себе есть уже организм, но другой, более развитый и сложный, чем те организмы, из которых он состоит).
Здесь-бытие — это свобода к смерти (М.Хайдеггер). Свобода к смерти — это свобода индивидуализации, свобода быть самим собой, свобода быть уникальным, а значит и смертным.
Иисус Христос — это здесь-Бог.
Бытие к человеку — это здесь-бытие и свобода к смерти (М.Хайдеггер).
Бог во Христе осуществил Своё здесь-бытие свободой к смерти, чем актуализировал здесь-бытие человека в Себе и здесь-Себя в человеке.
Смерть — это трансмутация языка (текста): один (старый) язык умирает, перерождаясь в другой (новый) язык, который выражает свою новизну через переформулирование того, что было сформулировано прежним языком. Всякая новизна тем самым не несёт с собой ничего когда-нибудь не бывшего, а представляет собой актуализацию тех или иных, развёртываемых в истории, потенций.
Вот оно, человечишкино — тоненькое, тоненькое — простое, да неспроста...
Откуда что берётся — воздух, колбаса, водка, с вареньицем чаёк... У маленькой племянницы — день рождения, 8 лет, повод любить и быть — сродственником, тёплым членом клана.
Вот он я — отщепенец — и то вспомнил, что не один, что по рукам и ногам повязан — тоненько и просто…
Не убежишь — да и незачем, бессмысленно от этого убегать: ОНО в тебе сидит, лежит, комочком сердца дремлет до поры… А при случае-то и просыпается, отрясает с себя прах суеты и мороки, пыль залежалых, куда-то за угол забегающих дорог…
Но все дороги рано или поздно возвращаются восвояси: восвояси — хорошее русское слово. Да, восвояси. Восвояси! Славное словцо!
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, пока не сгорела в огне, что запалил охотник Митрич на маленькой опушке милого леска.
Конечно, Митрич был в тоске и скуке, каковые хищно настигали его в сырые непогоды, когда в охотничьем его носу начинал заводиться препротивный насморк и в пояснице воцарялось зауныное нытьё.
Поэтому и запалил наш Митрич костерок — хотел тем самым взбодрить в себе былую охотничью резвость и раж. Да и неугомонный пёс его Огонь не позволял ему раскиснуть, прыгал вокруг и носился — звал в затаённые дебри, где прячется коварный ловкий зверь. Посидев на корточках у костерка и дождавшись его естественного увядания, охотник Митрич разогнул свою устало скрипящую спину и последовал за псом в лесные дали.
А как же наша четырёхногая героиня — неужели сгорела совсем, без каких бы то ни было последствий, хоть как-то обнадёживающих наши с вами, дорогой читатель, сиротливые сердца?
Так вот, случилось следующее. Пьяной осенней бабочкой выпорхнула из охваченной огнём табуретки её весёлая древесная душа и приладилась было присесть на голую ветку ближайшей берёзы, как пронырливый ветер ловко занырнул на лесную опушку, где угасал неброско жертвенный костёр, и тут же устремился в тёмно-серую, уныло моросящую высь, а попутно, между делом подхватил с собою невесомую, нежную, хрупкую, но невероятно ярко и причудливо расцвеченную бабочку и унёс неизвестно куда...