Октябрь 3

Предпосылки Откровения [6.07.1999 (222-233)] — НОВАЯ ЖИЗНЬ

alopuhin

Предпосылки Откровения

Культура в примитивном виде имеет своё место и у животных (если её понимать совсем уж широко, то у всех практически животных), поэтому она не в нашей власти — до тех пор, пока мы остаёмся животными, коими мы в значительной своей основе и являемся. Культура есть структурный инструмент природы (биогенеза).

Гнездо, нора, жилище, палка-ковырялка, камень — чтобы разбить яйцо, табуретка, штаны, топор, колесо, нож, хлеб, чашка, ложка, кружка, навык, знак, символ, язык, речь, танец, песня, миф, логика, повадка, обряд, ритуал, культ, тотем, табу, социум, семья и школа, стая, община, город, государство, законодательство, кнут, пряник, религия, тюрьма, война, политика, книга, Дон-Кихот, джинсы, авторучка, унитаз, самолёт, coca-cola, героин, героизм, дзен-буддизм, кино, философия, поэзия, беллетристика, живопись, туалетная бумага, обои в цветочек, библия, очки, диалектика, компьютер, колбаса и т.д.

Всё это есть продукты и явления культуры — эволюционного механизма выживания вида: только и всего.

Границы, которая бы отделяла «насущное» и «обязательное» от «ненасущного» и «необязательного», — её на самом деле нет и быть не может. Обсуждать эту границу столь же — здесь — бесполезно («безвыходно»), как рассуждать, судить-рядить о степени необходимости и свободы, предельной нужды и «лишнего» творчества, преисполнившись которыми, природа-де с дивным разнообразием и художественным остроумием «разукрасила» крылья бабочки или «выстроила» звёзды на нашем небосклоне именно в такой, известной нам, конфигурации…

И в этом смысле, конец европейской классической философии (онтологии) «застолбил» вовсе не Г.Гегель, а уже И.Кант: Гегель лишь окончательно обсосал и рассортировал (объективировал) уже до него обглоданные кости (к коим Маркс потом пришпандюрил уже совсем инородное — мистериально-социологическое — мясо)…

Человеческая культура, таким образом, есть всё, что человек придумал и сделал за всю историю своего существования, а также весь комплекс его априорных аксиологических представлений, позволяющих всё это не только придумать и сделать, но и в этом, среди всего этого — жить: здесь и теперь.

Культура принципиально исторична. Каждый её продукт и предмет исторически «отсылочен» (род — племя — община — государство; чернильная гусино-перьевая ручка — чернильная ручка с т.н. «вечным», стальным пером — чернильная авторучка — пастовая шариковая авторучка — гелевая шариковая авторучка и т.п.). хотя и само — какое бы то ни было — представление об истории есть продукт человеческой культуры.

В онтологическом (расширительном) смысле, культура и цивилизация — одно и то же, свобода и необходимость — одно и то же, природа и культура — одно и то же.

Человек мысленно разделяет и абстрагируется (объективирует и объективируется), чтобы мыслительно властвовать над мыслительно разделённым и мыслительно отвлечённым.

Дерево и паровоз — равноправные продукты бытия и природы.

Всё, что неестественно (искусственно), в конце концов, — естественно. Всё, короче, бытийно, то есть всё, что, казалось бы, могло быть отдельным, слишком нерасторжимо связано и многократно закольцовано со всем, что только есть и могло бы быть, а посему не может быть отдельным. Поэтому всё есть всё и больше ничего. Остальное — разговоры («культура»). То есть все прочие суждения по большому (онтологическому) счёту некорректны и неистинны. Поэтому вводятся специальные умозрительные ограничения, контексты, системы координат, в условных пределах которых те или иные понятия могут немножко «работать»…

Но всяк ведь норовит со своими понятиями заступить за эти ограничения, забежать за Можай… И тогда начинается куча-мала и кишмение кишмя: у всякого говоруна свои понятия и термины, свои контексты и свой кружок общения (а кто и вовсе без кружка, хотя в любом случае относит себя к той или иной референтной группе), и если они начинают выяснять между собой отношения, тогда держись…

Полиция (или иная заинтересованная сила) иногда таким макаром натравливает бандитскую группировку одного района на группировку другого района — те сходятся в обоюдной перестрелке… В результате — с обеими бандами покончено: полиция складирует трупы и получает награды от властей за эффективную борьбу с преступностью…

Всё, что нарушает установленные границы, можно, с разной степенью условности, отнести к искусству.

Однако всякий мыслитель, по определению, не может не быть трансконтекстуальным оригиналом (ибо мыслить, не нарушая каких бы то ни было прежних границ, невозможно). Поэтому всякий, кто берётся хоть что-нибудь помыслить, уже по-своему волюнтарист, вульгарист и художник.

Лучше всего, конечно, писать поэмы, эссе и романы — без оглядки на чужие (более культурно-исторически обусловленные) правила и контексты… Но такое безоглядное искусство просто исходит из иных — тоже по-своему обусловленных — мотиваций и интенций…

Конечно, всё и вся имеет «кое-где у нас порой» некоторые точки взаимного межконтекстуального пересечения (и тогда появляются философские романы, философские поэмы, пиитические мечтания В.И.Вернадского, научная поэзия А.Л.Чижевского, математические построения В.Хлебникова, пророческие фантазии К.Э.Циолковского, «Философия общего дела» Н.Ф.Фёдорова и т.д.)…

Разбегание по дисциплинарным квартирам есть следствие качания методологического маятника: дойдя до аналитических пределов-тупиков объективации, мы готовы, да и качнулись уже в обратную сторону.

И культура, и цивилизация, пока они нас ещё не достали своей секирой, мы их и знать не знали, и артикулировать-пережёвывать не желали — не педалировали, не вычленяли в особенные-разособенные понятия, чтобы нагрузить их потом всяким-разным содержанием…

Но, с другой стороны, то, что приближается к своему этапно-круговому завершению, то, что завершает некую стадию своего становления, то, что становится более-менее (для наблюдателя) целым и цельным, то и становится как-то вдруг понятийно (для наблюдателя) видимым, заметным, проявленным своей формой. То есть понятия не с потолка берутся, а являются как бы некой сургучной печатью формообразования, неким бантиком-ярлычком определённой формочки-бандерольки…

Конец — делу венец! Конец, точка, баста, крест! И надпись на кресте — «Царь иудейский».

Понятие — символический крест завершения одного и начала другого — нового, которое на самом деле никакое не новое, но понятийно новое.

Открестившись от одного, вступаешь в другое, в другую то есть стадию, этап, эпоху, ипостась, другой этаж, уровень, субстрат, вид, разряд, эон эволюции, субстанции, континуума, бытия, божественного.

Человек, по Христу, есть переходная стадия между двумя мирами — животным и божественным.

Новизна — свежа и преисполнена потенций (как молодой бычок), бесформенна и анархична (относительно старины).

На завершающих стадиях формообразования потенциалы новизны иссякают, и вот она уже не новизна, а дряхлая баба Яга, — она тупеет, коснеет, матереет, но ведь и мудреет…

Всякая законченная форма будет взорвана с рождением из неё очередной анархической новизны — без формы и вида.

«…не было в Нём ни вида, ни величия» (Ис.,53:2). А потом уже и вид появляется, и величие, и золото икон…

Подлинная новизна есть следствие подлинной гибели («полной гибели всерьёз»).

Но после своего рождения, поначалу новизна ещё должго видится как мусор, каша, мешанина, помойка, из непроглядности которой она собственно и выглядывает, выпрастывается, вылупляется, формируется — формуется, сужая, кастрируя, упрощая, вульгаризуя щедрое разнообразие помоечного контекста.

Иисуса распяли — Он «кончился»: тут-то они Его и «увидели»…

Как раз потому «они любить умеют только мёртвых», что помер — и форму завершил, то есть сделал её сюжетно законченной, видимой, особенно видимой со стороны…

Поэтому Христос в самом начале Своего крестного пути подспудно догадывался, что «они» Его вряд ли поймут в необходимой Ему полноте, если Он не замкнёт Своё Слово какой-нибудь до чрезвычайности впечатляющей символической формой…

«Красивые» смерти наших поэтов — А.Пушкина, М.Лермонтова, С.Есенина, В.Маяковского, М.Цветаевой — посредством духовных обратных связей, задним числом углубили, укрепили, усилили, обогатили, обновили, оживили их творения, окропили их живой водой вневременного бытия.

Но самоубийство самоубийству рознь. Христос тоже самоубийца. Александр Матросов — самоубийца. И Сократ — самоубийца. И забулдыга-алкаш, захлебнувшийся в собственной блевотине. Однако форма, смысл и контекстуальное значение каждого из этих актов жизни различные.

Всякий экзистенциальный опыт трагичен, ибо это есть опыт претерпевания, страстотерпия, умирания и превозмогания смерти, опыт очередного перевозрождения ценою жестоких потерь и страданий.

Специалисты утверждают, что человек в среднем за семь лет полностью меняет клеточный состав своего организма…

Если убрать все контекстуальные конструкции мышления и выйти в безразмерный мировой континуум, в мир неинтеллигибельного Целого, в мир, который существует, если существует, без человека и его далеко идущих планов и влияний, то в этом необжитом нами мире нет ни суровой необходимости, ни жестокой тотальности детерминизма, но нет и свободы, нет случайности, нет никаких категорий, понятий, представлений, полярностей и антиномий, причин и следствий, начал и концов, нет ничего, на что бы мы могли опереться, ведь и законов физики там нет, никаких законов там нет (ведь любые законы есть лишь наши законы, законы человеческой культуры, что «работают» только в определённых умозрительно-идеалистических контекстах)…

Но это ведь и есть именно тот самый что ни на есть подлинный и реальный мир, в котором мы с вами живём, и мы сами есть этот мир: вся проблема в том, что о нём, кроме того, что он ЕСТЬ, ничего сказать нельзя. Дальнейшие суждения об этом ЕСТЬ порождают иллюзии первого порядка. Умножение суждений приводит к умножению иллюзий.

Изощрившись в порождении иллюзорно-рефлексивных столпотворений, в умножении отражений отражений, в построении всё новых и новых зеркально-оптических конструкций умозрения, запечатлевающих и по-своему искажающих-преломляющих искажённые отражения прежних зеркально-оптических конструкций, мы становимся мастерами в построении-подгонке каких (нам) угодно законов и теорий. Мы становимся мастерами сопряжения чего угодно с чем угодно, и тогда нам хочется уже делать это не просто так, а — красиво: и тут начинаются эстетика, этика.

Чем дальше от сермяжной сути, которая проста и пуста, тем больше слов, гармонии, красоты и стройного, хотя и сложного, порядка. Чем ближе к истине, тем корявее язык, тем больше нелепых нестыковок, аляповатостей, тем меньше возможностей для человеческого, логического мышления — тем больше без-умия и немоты.

Потому-то язык и грешен заведомо, что умножение болтовни об истине лишь умножает и усложняет покровы последней, тогда как рядом с истиной он совершенно без надобности.

Откровение принципиально вневременно и потому невыразимо — немотно: оно почти ещё не есть, но, несмотря на это, уже есть.

Завершение формообразования всякой системы, теории, произведения, научного корпуса, где все структурные элементы уже достаточно чисто состыкованы-подогнаны-закольцованы друг с другом, переводит их из неравновесного в равновесное, архитектонически гармоничное состояние (отсюда выражение — «храм науки») — состояние смерти (которое, в приницпе, может длиться чуть ли не бесконечно, а может и не длиться вовсе). Поэтому систематически разработанные, отрефлексированные во всём своём внутреннем многообразии целостные конструкции (мифологические, религиозные, научные) есть конструкции поздние, закончившие своё развитие. Чем подобная система ближе к своему завершению, тем она медленнее, тяжелее, инерционнее, скучнее, серее, старее, дряхлее, мертвее, ординарнее, банальнее, обыденней и привычней… Потом, рано или поздно, происходит взрыв, обрушение системы, из развалин которой тут же прорастает, рождается что-нибудь новое — маленькое, корявое, кургузое, неказистое, нелепое, но свежее, живое, живучее и упрямое, — появляется и снимает этим своим диалектическим появлением былую актуальность родительской системы, которая при этом переходит в латентно-виртуальное состояние, в пыльный мемориально-музейный запасник, в хрестоматию, энциклопедию, в архив культуры… На самом деле архитектонику системы ещё задолго до её обрушения начинают расшатывать различные крамольные пристройки-спекуляции, которые более летучи, живучи, адаптивны и выносливы, чем несущие элементы самой этой дряхлеющей системы, а поэтому после её крушения дают неизбежные всходы — покуда махонькие, слабенькие, некультурные…

Болтовня вообще не нужна, а особенно лишняя болтовня. Ну а если, скрепя сердце, и терпеть какую-нибудь болтовню, то такую, которая служит всё большему и большему уточнению первоначальных, глубинных смыслов, что могло бы приблизить нас к истине. Но для этого нам нужны критерии точности, системы отсчёта — что, откуда, куда и зачем…

В случае с истиной и богом у нас таких критериев нет и быть не может никогда, ни при каких условиях. Остаётся одно — слепо блуждать вокруг да около, что в данном случае равносильно прекращению всякого блуждания, всякого поиска, да и вообще равносильно чему угодно: ищи-не ищи…

Но тут-то всё как раз и начинается — из этой распоследней, разбеспросветной тупиковости.

Умерев для мира, незаметно отказавшись от его заманчиво мелькающих манков, от егозливых поисков и блужданий (но прежде надо, конечно, изрядно поискать и поблуждать, а потом от всего этого изнемочь, исчерпаться и опустеть, отпустить себя, отступиться от всех своих притязаний и опуститься пушинкой легчайшей на дно, которого нет, а поэтому лететь, лететь легко, куда летится), можно ненароком оказаться в ситуации, несущей в себе предпосылки для Откровения…

Апрель 28

Нездешняя природа веры в Бога и её отличие от веры в Абсолют (84, 85, 86)

Христос
alopuhin

Специальная психотехника, аутогенная тренировка, медитация или кирпич, случайно упавший нам на голову, может привести нас к осознанию нашей связи со всем, с Абсолютом: на ледяных вершинах (где-нибудь, к примеру, в Гималаях) это особенно хорошо получается. Однако связь эта не посягает на краеуголные категории человеческого мышления, а лишь поигрывает (манипулирует) ими: эта связь — здесь. Здесь и Сейчас.

Божья вера — это тоже связь, но совсем, совсем иная, и она — не здесь, хотя мы вынуждены говорить о ней так, будто она здесь, иначе мы не смогли бы о ней говорить вообще: вот именно — об этой абсолютно конкретной связи мы вынуждены говорить только вообще, то есть неконкретно — непрямо, обиняком, через околичности, намёки, экивоки, недомолвки.

Примиренье непримиримого есть, существует, осуществляется в Боге (Который есть нигде и Которого нигде нет в качестве существования) до всякого ещё примирения, оно есть, осуществляется в Абсолюте (в единстве ВСЕГО, которого нет, и поэтому оно есть, но не здесь, хотя как будто вроде и здесь), оно есть даже в нас, но в этой нашей связи с Богом — в вере — примиренья нет и быть не может, потому что эта абсолютно конкретная связь не может не быть и есть в стороне от ВСЕГО, в стороне от чего ничто никак быть не может, в том числе и эта связь, которая может быть, несмотря на то, что не может, но вовсе не вопреки чему бы то ни было.

Вера в Абсолют (во ВСЁ, что ЕСТЬ), в его титаническую мощь — это только до-верие, пред-верие, при-мирение со всем, что есть, примирение с миром, подразумевающее самоуничижение до винтика, козявки и безвольной песчинки.

Однако вера в Бога, хотя и может начинаться, подготовляться этим самым примирением с миром, осуществляет совсем иной — новый — акт связи, в котором уже нет ничего от той умиляющей благости, с какой священники произносят: «Мир вам, братья и сестры». (Немудрено нам было по неопытности в прежних наших поползновениях смешивать две эти совершенно различные веры.)

Примирение со всем (с Бытиём, Абсолютом, Универсумом) есть раболепное примирение с подавляющим и оскопляющим нас Ordnung’ом, с Логосом, с рациональным методом восприятия мира и его, сего метода, установленьями (этика, право, мораль и т.д.).

Унитаз есть абсолютно смиренная часть Абсолюта, который структурно проявляет себя в унитазе, как и во всём остальном, что есть в мире. Через эту свою связь с Абсолютом, с всеобщим миропорядком унитаз идеально с ним примирён, иногда, правда, взбрыкивает и верещит воды потоком гордым (гордыня — грех), но всегда к месту (не противореча рациональной необходимости), а ежели будет бурчать не по делу, ежели, самоотверженно служа необходимости, сломается, его возьмут и выбросят на свалку, а опустевшее место займёт новый унитаз, и всё опять пойдёт своим унылым — упорядоченным свыше — чередом.

Март 27

Наше дело — держать иерархию смыслов (58)

После дождя
alopuhin

В конце концов все убеждения определяются изначальными, корневыми интенциями конкретной личности — до всех определений, каковые всегда происходят post factum как смутное и неадекватное отражение (mimesis). Однако и смутность сия и сия неадекватность всё равно детерминированы чем-то вполне реальным и сущностным. Потому-то всё что угодно, всё, о чём бы мы ни говорили, — ЕСТЬ: язык как семантическая метасущность выражает всё, что ЕСТЬ, и ВСЁ, что он не выражает (будто бы), а на самом деле всё равно выражает.

ВСЁ всегда есть потому, что есть ЕСТЬ.

ЕСТЬ всегда есть потому, что есть ВСЁ.

ВСЁ ————————————— ЕСТЬ.

                                                                                                               ЕСТЬ ————————————— ВСЁ.

Всё, что может порождаться на уровне языка (смыслы), не может не быть — и уже до того, как порождено в языке.

Наше дело — держать иерархию и в муках порождать (завоёвывать) в ней своё место (в этом и есть подлинный смысл термина Ф.Ницше «воля к власти»). Работа сия непрерывна: однажды найденное однажды каменеет, открытое закрывается, живое умирает, поэтому каждый раз приходится начинать всё сначала — уходить и возвращаться на те же круги, которые однако не такие уж и те же, — всё новые и новые коннотации и акциденции облепляют днище корабля, на котором мы (с нами ли, без нас ли) уплываем в вечность.