Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, жила в невИденьи и невЕденьи — это трудно, но можно, ежели стоять навстречу небу, ничего не иметь, ни за что не цепляться, если быть, как не быть, но с небом заодно, которое знает и поэтому скрывает и покрывает собой всё сущее. Жизнь — только всплеск, попытка, повод явить неявные черты ещё одних узоров, и миров, и всплесков, без которых этот мир вполне бы мог бы обойтись: а он может обойтись безо всего, и даже без себя самого…
Жила себе деревянная табуретка — а могла бы и не жить. Но раз живёшь — на что-нибудь, глядишь, и сгодишься. Кому-нибудь, чему-нибудь, куда-нибудь, когда-нибудь… Явишь, во всяком случае, небу собственный всплеск, который оно занесёт в затрёпанный свой кондуит на случай незримых верховных надобностей.
Жизнь — только повод для воспоминаний. О древесности живой и цветущей, о ветвях, простёртых в небо навстречу радости и солнцу.
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, плыла себе под облаком неспешно и раздумчиво, а облако неспешно и раздумчиво плыло себе над заскорузлой табуреткой, и так они плыли, соревнуясь меж собой кто первым заплывёт за горизонт — незнаемый и тайный... За горизонт, где всё — всему подобно: пышное облако — пышной кроне древа, древо — табуретке, табуретка — облаку…
Иерархии образов и подобий — условны. Коль захочешь, станешьобразом и подобием Бога, или облака, или табуретки. Богвнеэтичен, как и табуретка. Бог беспринципен, как и облако, что сейчас являет нам верблюда, а через минуту-другую — страуса, а потом — бегемота, бронтозавра, кенгуру…
Бог — Его почти что нет. Почти, как будто, как бы… Но мы Его сплетаем вместе — из облаков и паутинок. Паутинок хоть и бабьего, но лета — всё же, всё же, всё же…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, сотворённая по образу и подобию древнего доброго дуба. В табуретке шевелилась и дышала в полусне весёлая древесная душа. Эта полусонная древесность, населяющая планету, одно из немногих полусознательных сообществ, неотступно и героически противоборствующих её всеобщей дьяволизации…
В разраздольном поле у перепутья трёх дорог наша героическая табуретка служила порой случайному путнику древом отдохновения и покоя. Почти древом, почти покоя, но — служила, служила!..
Хотя за годы и годы кособоко-сомнительного стояния вдали от домашнего уюта и тепла она, бедняжка, одичала и растрескаласьвдоль и поперёк, но каждую весну, но каждую весну она снова и снова ощущала в себе слабые токи своей древней древесной сущности и изо всех сил тянулась призрачными ветвями к радеющему за всё живое божественному светилу, дрожала всеми своими несуществующими листочками — с восторгом и верой, с восторгом и верой…
Поймите же вы наконец, что и дерево, и табуретка, и машина, и человек, и облако, и хлеб, и птица, и земля, и небо, и солнце, и дом, и чаша, и вода, и камень, и зверь, и часы, и книга, и яблоко, и штаны, и огонь, и бабочка — всё это суть живые и сознательные сущности: хоть как-то, хоть не совсем, почти, случайно, хоть каким-то боком, но — живые, но — сознательные! Ибо невероятное — всегда вероятно. Ибо чудо есть чаемое ЕСТЬ. Проявление всеприемлемого бытия.
Я — табуретка!.. У перепутья трёх дорог стою я в разраздольном поле — забыт, изломан, хромоног: зато исполнен доброй воли... А тут вдруг как-то я заметил, что откуда-то сбоку у меня появился сначала какой-то странный нарост, будто сучок, а потом из него начал вдруг — о чудо! — пробиваться тихий и скромный росточек — веточкаживая...
Собственно говоря, замедление в искусстве как приём (проявляющий себя в сдерживании действия, запутывании и удлинении пути меж завязкой и развязкой, в тяготении фигуративности к абстракции, в затемнении, усложнении и размывании центральной идеи и т.д.) и составляет суть его, искусства, искусственности (нарочитости, придуманности) в противовес естественности: чем больше искусственность, чем дальше и дольше путь от причины к следствию, от замысла к действию, тем сильнее падение аполлонийского в пучину дионисийского — поэтому у пьяницы, что никак, бедняга, не добредёт до родного порога, заплетается язык и подкашиваются ноги. Этот пьяница — Гамлет, который то ли хочет, но не может, то ли может, но не хочет, — и поэтому тянет резину.
Потому в России Гамлет пользовался всегда такой особой популярностью, что ему, как и русской душе, свойственно это, по определению Н.Бердяева, «вечно бабье» начало, при котором нам, русским, хлебом нас не корми, дай растечься мыслию по древу, а как до дела, у нас всё руки не доходят.
«Царство Божие не в слове, а в силе», — сказал Апостол Павел (IКор., 4:20)… Сил у нас, русских, вечно не хватает (а если хватает, то не ко времени и не к месту), поэтому наше Православие и не может позволить себе распроститься со своей сильной языческой составляющей, которая размывает, затемняет собой жёсткий императив Христовых заветов.
Нечеловеческий взлёт вертикали Христа Православие компромиссно уравновешивает КРЕСТьянской, уютной и тёплой горизонталью домашнего пантеизма.
Простодушный ребёнок, безмозглый убивец, бесхитростный дурак спасутся за их святую простоту и ненарочитую прямоту, безыскусственность и натуральность. А вот Раскольников должен быть наказан, ибо, убив старушку-процентщицу, нарушил свой собственный внутренний закон ради умозрительного эксперимента («тварь я дрожащая или право имею?»): главное для него было убить, а не ограбить (ограбить, при желании, можно и не убивая), убить рукой, ведомой холодным разумом, испытав тем самым несогласное с этим сердце.
В этом случае путь от намерения к следствию (действию) осложнён и размыт побочными, надуманными и болезненно распалёнными, соображениями: это-то вот искривление, попытка перехитрить не только окружающих, но и самого себя и есть настоящий грех. А вовсе не само убийство.
Что бы ты ни делал, если делаешь это в сердечном согласии с самим собой, своей природой и своим призванием (будь оно даже призванием злодея и убийцы), — нет на тебе греха.
В этом смысл Христова призыва — «будьте, как дети».
Всякое рождение и рост рождённого сопровождается деградацией и гибелью корневых оснований этого рождения. В этом — элементарная диалектика всякой эволюции.
Иисус эту диалектику перевернул, углубил и освежил космологическими аллюзиями седой древности, не жизнью (как в природе), а собственной смертью смерть поправ (отрицанием отрицания).
Сын Божий пострадал ради торжества Отца. КронаДрева Жизни приняла погибель ради корней, ради обнажения извечных, корневых смыслов.
Сыновним животворением — кроной — павши на истерзанную землю, Христос связал её с небесами — встопорщенными корнями — новым узлом, узлом Своего Креста.
Вокруг солнца виток совершил я, итог подвести не мешало бы году, где я жизнь проживал, что Господь даровал, и куплеты варганил по ходу. Лень и скуку смирял дисциплиной, овал рисовал — идеал, эллипсоид, дабы, словно глоток, вокруг солнца виток совершить — это многого стоит. Я из мрака на свет за куплетом куплет выволакивал — прямо на солнце: из подполья канал день за днём пробивал, прогрызал слуховое оконце. Я долбил долотом вдохновенья, притом всё иное шло по боку, мимо… Я на ощупь искал озаренья… Снискал пусть не Данте — Вергилия схиму… За Горацием вслед, Буало, не секрет, я науку поэзии тискал… Я Толстому А.К., Мандельштаму пока поклонюсь, остальные — по списку. Тех, кто русский стишок хоть на малый вершок возносил и оттачивал грани, два десятка почти стихотворца — учти — им по гроб я, вовек благодарен! Что без них я? — болтун! И касаться их струн я без ихней науки не вправе: зато весь лексикон от древнейших времён есть мой нынешний вокабулярий! Мне не надо любви, но негоже, увы, растекаться соплями по древу… Мой читатель, дочти до последней черты сей куплет — и пребудешьvorever!