Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка, стояла себе во чистом поле и чего-то ждала. Проходили годы и десятилетия, а она всё стояла, всё ждала. Дождь её поливал, снег её засыпал, ветер её обдувал, солнце её палило, а она всё ждала и ждала.
И вот — дождалась. В эту осень проливной дождь лил подряд много дней и ночей — реки и моря вышли из своих берегов, и — начался Всемирный Потоп. И почернело небо, и не стало больше земли под ногами, и понесло бедную табуретку неведомо куда по воле бушующих волн — и сверкали молнии, и грохотали громы…
Дрожащий заяц взгромоздился кое-как на неустойчивую, летящую вдаль табуретку и думал, что он спасён, да не тут-то было: страшная молния ударила — нет, не в табуретку, а рядом, совсем рядом с ней, но этого хватило, чтобы бедного зайца сразить наповал, — его, уже мёртвое, тельце опрокинулось в воду и камнем пошло к неведомым, невидимым глубинам…
Жила-была себе заскорузлая деревянная табуретка. У неё была своя неповторимая судьба. И своя неповторимая человеческая задача — оприютить хладный космос, не имеющий всеобъёмлющего смысла ни без Бога, ни с Богом, ни с табуреткой, ни без. Ну и чёрт с ним, со смыслом, давайте присядем, закурим, помолчим, покуда курим, что-нибудь придумаем, пока молчим. Чин-чин. Кайф. Нирвана. Удобства минимальные, зато функциональность предельная: потому и предельная простота.
Преступные подростки сколотили тебя когда-то в своём исправительно-трудовом ПТУ. С тех пор прошло, протекло, пролетело, просквозило, просвистело, проползло много-много лет, дней и ночей, и где только за всё это время ты ни побывала, кто только тебя ни осёдлывал, какие только зады!.. Но ты, древесная и четырёхногая, была ещё и столом, и постаментом, и орудием убийства, и средством защиты, свидетелем кротким кухонного быта… Пока не пошла на дрова и не сгорела дотла в закопчёной печурке-буржуйке, согрев своим древесно-огненным теплом живых ещё покуда человеков, измождённых суровыми следствиями энергетического кризиса: но и они когда-нибудь сгорят — пойдут кому-то тоже на растопку…
И двадцать лет назад я был уверен в том, что существует (где? — где угодно!) безграничная множественностьмиров с самой разнообразной структурой и комбинацией законов-констант.
Вкусившему от яблока стыда и сладострастия беспорточному Адаму понадобились штаны, заслоняющие от сторонних взоров выдающиеся особенности его материально-телесного низа. Надев которые, он прошёл посвящение в реальные мужики.
«По утрам, надев трусы, не забудьте про часы«, — писал выдающийся поэт современности Андрей Вознесенский. То есть когда ты в раю, без штанов, тогда времени нет и в помине, а когда тебя изгоняют из рая за то, что ты подглядывал в школьной уборной за девочками, тогда-то ты и проходишь сакральную инициацию, тогда-то и кончается твоё безоблачное и безвременное яблочное детство, ты становишься рядовым родовым смертным и начинается стремительный бег твоего времени, и родители дарят тебе ко дню рождения твои первые наручные часы.
По утрам, надев штаны, убегай от сатаны, но, верша свои дела, истребляй его дотла!
Из всего разнообразия нечеловеческого зверь есть ближайший родственник человека.
Однажды я шёл по улице и случайно нашёл обрывок какой-то газеты, где обнаружил заметку о правилах обращения с жеребятами: «К работе молодняк обычно начинают приучать в 2-2,5-летнем возрасте, когда у животного уже полностью сформировался костяк. В 1,5-2 года жеребчиков, которых не предполагают использовать для племенной работы, можно кастрировать.
Прежде чем приучать жеребёнка к работе, нужно дать ему привыкнуть к поводу и уздечке с удилами во рту. Поскольку даже при осторожном управлении существует вероятность поранить жеребёнку рот удилами (а это может навсегда отбить у него желание работать), лучше их обмотать марлей.
В течение первых двух-трёх дней взнузданного жеребёнка ставят на 2-3 часа в стойло, обязательно привязывая его за недоуздок (а не за уздечку) на короткий повод. В привычной для него обстановке он легче свыкнется с надетой упряжью. Чем спокойнее животное, тем быстрее его можно приучить к работе. Обращаться в этот период с ним нужно особенно терпеливо и ласково, при плохом обращении у лошади портится характер, она становится норовистой, начинает бить задом и кусаться«.
Читая всё это, я невольно видел на месте этого жеребёнка себя: не раз окружающие люди пытались проделать со мной нечто подобное, не утруждая себя проявлением нежности и ласки, и тогда я тоже становился норовистым, я брыкался и кусался, я не хотел стоять в стойле и срывал с себя всяческие узы. И конечно — у меня испортился характер…
Хочу привести большую цитату из Мартина Бубера (из его книги «Я и Ты») — самого нежного и тёплого из всех известных мне философов:
«Глаза животных наделены способностью говорить необычайным языком. Независимо от содействия звуков и жестов — только взглядом, и поэтому наиболее впечатляюще — глаза животных выражают тайну их заточения в природе, их страстное желание становления. Это таинственное состояние ведомо только животным, только они могут приоткрыть его нам — состояние, которое позволяет лишь приоткрыть себя, но не раскрыть до конца. Язык, которым оно говорит о себе, есть то, что он выражает: страстное желание — метание твари между надёжным растительным царством и царством духовного риска. Этот язык есть запинание природы при первом прикосновении духа — перед тем, как она отдастся его космической авантюре, которую мы называем человеком. Но никакая речь никогда не воспроизведёт то, что дано знать и засвидетельствовать запинанию.
Иногда я смотрю в глаза домашней кошке. Не то чтобы прирученный зверь получил от нас (как нам иногда представляется) дар истинно «говорящего» взгляда: нет, он получил лишь ценой утраты своей первоначальной непринуждённости способность обращать свой взгляд на нас — чудовищ. Но вместе с тем в этом взгляде, в его предрассветных сумерках и потом в его восходе проступает нечто от изумления и вопроса — чего совершенно нет в тревожном взгляде неприрученного зверя.
Эта кошка начинала обязательно с того, что своим взглядом, загорающимся от моего прикосновения, спрашивала меня: «Возможно ли, что ты имеешь в виду меня? Правда ли, что ты не просто хочешь, чтобы я позабавила тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Здесь ли я? Что это, что исходит от тебя? Что это объемлет меня? Что это во мне? Что это?!» (Здесь Я — заменитель отсутствующего у нас слова, смысл которого — обозначение себя без «ego», без «Я»; под «это» следует понимать струящийся человеческий взгляд во всей реальности его способности к отношению.) Только что так великолепно расцвёл взгляд зверя, язык страстной тоски — и вот он уже закатился. Мой взгляд, конечно, длился дольше; но это уже не был струящийся человеческий взгляд.
Поворот земной оси, с которым началось событие-отношение, почти сразу сменился другим, который его завершил. Только что мирОно окружал меня и зверя; потом излилось из глубин сияние мира Ты — пока длился взгляд, — и вот уже оно погасло, потонуло в мире Оно.
Рассказ об этом маленьком эпизоде, который повторялся со мной несколько раз, — это свидетельство о языке этих почти неуловимых восходов и закатов духа. Нигде больше не ощущал я с такой силой недолговечность реальности отношения с существом, возвышенную печаль нашего жребия, роковое превращение в Оно всякого единичного Ты. Потому что в других случаях между утром и вечером события был свой, хотя бы и короткий, день; здесь же утро и вечер безжалостно сливались друг с другом, светлое Тыявилось — и исчезло; было ли на самом деле снято с нас, с меня и зверя, бремя Оно, пока длился взгляд? Я всё же мог потом размышлять об этом, а зверь из запинания своего взгляда погрузился обратно в тревогу — без языка и почти без воспоминаний.
О, как он мощен, континуум мира Оно, и как хрупки проявления Ты!»
Есенин, наш русский буддист (по своему отношению ко всему живому) выразил это тёплое, сердечноеТы в своих замечтальных стихах:
Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверьё, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове.
Живительная влага, живая вода… Это вам не хлеб, это будет покруче. На самом деле без хлеба-то вполне можно обойтись — и совсем не обязательно бедным крестьянам корячиться на полях за выращиванием и сбором урожая ржи и пшеницы.
А вот без воды действительно хана. И ни туды, и ни сюды.
В 76-ом году я ради эксперимента держал недельную «сухую» голодовку, а в 89-ом — двухнедельную «сырую» (уже не ради эксперимента, а ради дела), и мог после этого сравнить ощущения.
Сегодня у меня был поистине водный день. Попив чайку и кофейку, я отправился в сосново-песочное царство, где погрузился в чудную чашу карьерного озера, намереваясь совершить свой шестнадцатый в этом году заплыв, и поплыл. Тут набежали тучи и посыпал лёгкий дождичок. Это было очень приятно. Потом дождь усилился. Глаза ведь мои были на уровне водной поверхности, и было удивительно наблюдать, как крупные капли с силой бултыхаются в воду, образуя бесчисленное множество столбиков-взрывчиков.
Но на середине дистанции началось что-то невообразимое — сплошной стеной хлынул сильнейший ливень, я уже почти ничего не видел и плыл наугад, а тут ещё засверкали огромные молнии и загрохотали громы, и меня охватили одновременно и страх и восторг, и я тут же ощутил себя в эпицентре Всемирного Потопа и вспомнил фильм «Водный мир», где показан новый Всемирный Потоп, когда в результате тотального потепления растаяли Арктика с Антарктикой…
Кончилась, видать, пляжно-солнечная лафа и на свою поливальную вахту заступает первый эшелон осенних дождей.
А потом я отправился в баню, где проникался горячими парами, хлестался веником, намыливался, тёрся мочалкой, стоял под мощными струями душа, прохлаждался в предбаннике и попивал рязанское пивко…
С трудом стоящий на ногах алкаш что-то упорно ищет под уличным фонарём. Подходит блюститель порядка и спрашивает, что он там потерял, а тот отвечает: «Ключ от квартиры». Блюститель порядка подключается к поискам. Несколько минут спустя, полицейский интересуется, уверен ли алкаш, что ключ потерян именно здесь, под этим фонарём, на что следует обескураживающий ответ: «Да нет, скорее всего, не здесь, но зато тут гораздо светлей».
Чтобы оставаться несчастным как можно дольше, вам надо брать пример с этого анекдотического алкаша: цель подобных поисков не в конечной цели, а в самом их бесперспективном процессе, главное — не сдаваться и тыркаться носом в одно и то же дерьмо изо дня в день, изо дня в день! Эта абсурдная разновидность игры с прошлым («Продолжайте в том же духе») была известна на нашей планете ещё до шестого дня сотворения мира, то есть до появления человека, как такового.
В отличие от игры №3, возлагающей всю вину за наши несчастья на некие внешние силы, нееподвластные воле слабого человека, эта, четвёртая по счёту игра состоит в непреклонном стремлении лелеять и воспроизводить те стереотипы поведения, какие, вероятно, и были когда-то в прошлом наиболее эффективными, а то и единственно возможными, но давно уже таковыми не являются. Консервативная приверженность к отжившим своё подходам порождает проблемы, ведь в этом мире есть лишь один неизменный закон (закон Гераклита), говорящий о том, что всё течёт, всё изменяется, что нет ничего неизменного в нём, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку… Одним словом, со временем всякая ситуация меняется, но искатели несчастий с этим не считаются и делают на этом свою твердолобую игру под легендарным лозунгом Нины Андреевой («Не могу поступиться принципами!»).
Элементарное стремление к адаптации, пройдя через повторение схожих ситуаций, сводится у всякого животного к выработке ряда условных рефлексов, ибо ленивая, по определению, природа, идя по пути наименьшего сопротивления, снабжает нас оптимальным набором защитных реакций, которые, к радости искателей несчастий, вырождаются в окосневшие стереотипы — в анахронизмы, заслоняющие от нас живую, изменчивую реальность, новые, возможно, более спасительные и эффективные решения, какие были нам доступны и прежде, но мы, одержимые расковыриванием давно прошедших бед и обид, не увидели их ни тогда, ни теперь.
Таким образом, двойная слепота ведёт к двойному итогу. Во-первых, она делает всё более бесполезным и бессмысленным избранное когда-то решение и всё более безнадёжной общую ситуацию. А во-вторых, растущее ощущение дискомфорта вкупе с глупой убеждённостью, что в мире может существовать только один-единственный выход из сложившейся ситуации — с удвоенной энергией (достойной лучшего применения) продолжать тянуть ту же резину, что и прежде. И чем упорнее, чем старательнее вы продолжаете ту же свою привычную игру с судьбой, чем дольше вы продолжаете нудить свою старую песню в том же духе, тем глубже и безнадёжнее погружаетесь в трясину того же самого несчастья, какое вы взрастили своими собственными руками.
Упорные искатели несчастной жизни приходят к этому рано или поздно. Психологи называют результат такой игры с прошлым неврозом.
Вокруг солнца виток совершил я, итог подвести не мешало бы году, где я жизнь проживал, что Господь даровал, и куплеты варганил по ходу. Лень и скуку смирял дисциплиной, овал рисовал — идеал, эллипсоид, дабы, словно глоток, вокруг солнца виток совершить — это многого стоит. Я из мрака на свет за куплетом куплет выволакивал — прямо на солнце: из подполья канал день за днём пробивал, прогрызал слуховое оконце. Я долбил долотом вдохновенья, притом всё иное шло по боку, мимо… Я на ощупь искал озаренья… Снискал пусть не Данте — Вергилия схиму… За Горацием вслед, Буало, не секрет, я науку поэзии тискал… Я Толстому А.К., Мандельштаму пока поклонюсь, остальные — по списку. Тех, кто русский стишок хоть на малый вершок возносил и оттачивал грани, два десятка почти стихотворца — учти — им по гроб я, вовек благодарен! Что без них я? — болтун! И касаться их струн я без ихней науки не вправе: зато весь лексикон от древнейших времён есть мой нынешний вокабулярий! Мне не надо любви, но негоже, увы, растекаться соплями по древу… Мой читатель, дочти до последней черты сей куплет — и пребудешьvorever!
Изнутри взорвавши форму, светом став слепым кротам, дал нам жару, карму, фору наш мучитель Мандельштам. Научил нас, между прочим, дерзновению к тому, чтоб не дать свой дух морочить никогда и никому, чтобы петь лишь под диктовку только Бога самого, сил нелепых и неловких, что тебе родней всего, делать то, что невозможно, злобе дня не подражать, живодёрам и вельможам жопу не лизать.
Каждый день есть чудо из чудес: счастье, если это понимаешь, всеми фибрами своими ощущаешь прежде рассуждений и словес. В сторону отбросив политес, вдруг взмываешь, сердцем прозреваешь, истину буквально кожей маешь, плоть её, субстанцию и вес. Откровенья эдакого, впрочем, быстро истончается завет: глядь, и заволакивает очи беготнёй, спасительный просвет вот уже тоскою заморочен, чуть ли не доскою заколочен, вот он закрывается… Привет!
Из ласточкиных гнёздышек у меня под крышей — воробьёвчириканье, их семейный гвалт: эти горлохваты, эти нувориши дарят нам восторженно природный свой азарт. Ласточки давно уж улетели в страны, где тепло и сытно и даль небес видней, где нынче обитают приверженцы Корана, сменившие ценителей целительных огней. Да и мы — домищ своих каменных, надёжных неужель хозяева до скончанья лет? Разве гарантировать будущее можно и судьбу планировать собственную? — нет. Мы босыми пятками, как сказано поэтом, ходим, балансируя, по лезвию ножа... И коли наша песенка заведомо не спета, каждая секундочка предельно нам важна… Воробью и ласточке — каждый день, как первый, первый и последний на родной земле: некогда им думать о себе, наверно, о правах и долге,о добре и зле. Всё для них естественно, насущно и священно, всё для них едино, единственно и столь непредусмотрительно, спонтанно, откровенно, как любовь и музыка —до-ре-ми-фа-соль…