А ведь и вправду, чем дальше назад, тем глаза у людей были как будто шире, больше, круглее — более откровенно (и наивно) они их что ли распахивали?
Со старых картин, фотографий, даггеротипов эти расширенные, сильные и ясные глаза и посейчас прокалывают нас (ехидно-скептически узкоглазых) насквозь (и выше), эдак наискосок, и выстреливают через (некогда нежное) темя в немеренную высь «светлого будущего»…
Своим, пронзающим время, взглядом эти глаза накалывают нас, как в магазинах накалывают чеки на обращённое ввысь шило: каждый из нас пытается нести на себе свою персональную цену, каждый пытается чего-то стоить, но наши глаза уныло и философически сощурены — прежняя тотальная иллюзия скончалась (и слава Богу!), а новая ещё в процессе зачатия (как это ни печально, её рождение неизбежно).
2.11.93 (17-11)
Второе пришествие. Агент 002. Итак, Исусувидел «безглазых» (т.е. сощуренных, неоткровенных, «двойных») людей, которые будто не умели себя нести, — скукоженные, согбенные, с перемётными сумами на плечах, глядящие себе под ноги, будто опасавшиеся неожиданного подвоха, будто ошеломлённые неким ещё грядущим приговором, они уже ничего не ждали для своих глаз. «Юр-родивое семя», — процедил Исус сквозь жёлтые, прокуренные зубы. Он заслужил своё право так о них говорить, ведь и сам он был юродом со стажем, — а юродивым, как известно, не чужд дух соперничества.
Став шпионом, Исус и сам вынужден был теперь слегка умалить горделивый разлёт своих духоверховных плеч, умерить длину степенного шага, приспустить всеобъемлющий взор пред очами нагловатой своей соперницы Цирцеи, растерявшей уже, впрочем, пёрышки былой уверенности и первозданной красы.
2.11.93 (21-02)
Смерть ходит рядом с жизнью, ибо она — её неотъемлемая часть (та и другая — той и другой). Так чего же негодовать и дрыгаться? — действуй по обстановке и вся недолга. При оперативной угрозе твоей биологической жизни доверяй инстинкту самосохранения, т.е. биологической же своей сущности.
Гармонизация биологического, плотского и разумно-духовного начал (если она вообще в нашем случае возможна) плюс гармонизация нашей жизни со всей окружающей средой (предполагающая нашу скромность) — вот цели, к которым нам надо бы устремиться прежде всего… Но практически этого добиться, учитывая весь необозримый спектр человеческой взбрыкливости, — может быть даже и невозможно (вопрос открыт)…
Сузукар спешился и потрепал по загривку распаренного скачкой Архилоха: ничего, ничего, сейчас отдохнём, немного перекусим, подремлем… А завтра, да, завтра будем уже на месте… Развязывая мешки с лепёшками и бурдюками, вспомнил вдруг бедную Резеду — как неловко обошёлся он с ней при отъезде, а ведь она была княжеского роду, хоть род и захирел, и растерял былую славу, но кровь, но стать… но взгляд, наконец, которым она иногда пронизывала Сузукара буквально насквозь, этот всевидящий, этот царский — поверх голов — взгляд, ах, как неловко он её толкнул, это ему ещё аукнется по возвращении… Ох, аукнется, попомни моё слово, Архилох…
26.08.93 (00-20)
Впрочем, должен сознаться, что всё ещё продолжаю иногда убивать некоторых, наиболее обнаглевших, с моей, скорее всего несправедливой, точки зрения, представителей неисчислимого тараканьего племени: что ж, человек (а такой, как я, тем более) несовершенен… К тому же, делать нечего, приходится писать о тараканах, ибо любовный нетерпёж ломает всякую попытку к воплощению капитальных замыслов…
Вот и попробуй угоди такому (мне): без любови хреново, тоска (но измарать бумаги можно кучу пером кровавым), а с ней (с любовью) — к бумаге доступ ограничен, разве что черкануть что-нибудь мелкопошибное, про тараканов али про завтрашнее свидание, в ожидании которого сердчишко егозит, мыслишки не сидят на месте, мельтешат туда-сюда, аки те же тараканы, ей-Богу…
Любовь — абстрактное, ничего по сути не объясняющее слово. Не любовь — а внутреннее узнавание, нежданно-негаданное совпадение психофизических ориентаций, отсюда — непроизвольная улыбка, радость. Победа над смертностью, печальной временностью собственного, сугубо индивидуального, существования — ты продолжаешься, умножаешься и закрепляешься в ином виде, ракурсе и роде, и тем больше продолжаешься, умножаешься и закрепляешься, чем больше сам продолжаешь, умножаешь и закрепляешь в себе психофизическую сущность любимого тобой человека, — то есть процесс этот в идеале равновзаимообразный. А в основе своей — неразумноподсознательный. Интуитивный.
У нас с Н. произошло то, что называют обычно любовью с первого взгляда: мы узнали друг друга сразу, стоило только заглянуть в глаза… Ёкнуло сердце и произошло то самое уверенное совпадение, западание друг в друга наших внутренних шестерёночных колёсиков…
Как бы потом ни сложатся наши отношения в практической жизни, совпадение уже случилось, узнавание произошло — и живёт оно уже собственной независимой жизнью, имеет свою энергетическую структуру и судьбу…
20.08.93 (13-50)
И значительное произведение, значительный автор могут остаться никому не известными, если не ввести их в культурный обиход: многое здесь зависит от случая, культтрегеров, критиков, редакторов и прочих заинтересованных в искусстве энтузиастов.
Как ни крути, а в сфере искусства тоже есть (и была) своя конъюнктура спроса и предложения: как и когда подать на стол пресыщенного читателя (зрителя, слушателя) то или иное произведение — от этого в немалой степени зависит схавает ли он это самое, а если и схавает, то с каким успехом…
Сии штучки корябаю часто на глазах гостящего у меня Изосима (дружка с северокавказского Моздока)… И вот говорю ему сегодня утром, ты ведь, говорю, знаешь, у нас ведь как, хороший писатель это мёртвый писатель, так вот, неплохо бы, говорю, дескать, сварганить эдакую мистификацию: принести эти самые мои мелкие штучки в некую солидную редакцию, представиться промежду прочим братом безвременно загинувшего поэта, режиссёра, сценариста, композитора и барда, корпевшего над своими сочинениями в беспросветной безвестности и нищете полуподвальной каморки… И вот два года назад он вдруг неожиданно заболел, а лучше выпрыгнул вдруг из окошка и умер в одночасье, и только теперь, разбирая совсем уже заброшенный и забытый Богом подвал, я (его брат) вдруг наткнулся на скомканные грязные и отсыревшие бумаги, остатки гигантской рукописи, которую не успели ещё дохавать кровожадные до талантливых сочинений мыши и крысы, и вот я (единокровный брательник) принёс вам то, что удалось спасти, отвоевать в неравной борьбе с безжалостным веком и саблезубой судьбой…
22.08.93 (17-03)
Дочитывая книжку Аллана Пиза «Язык телодвижений», вдруг поймал себя на том, что почти все книги (кроме романов) я читаю задом наперёд — от конца к началу, или же совсем хаотично — сначала откуда-нибудь изнутри, с середины, а потом вразброс вправо-влево… Делаю это неосознанно, автоматически...
Чтение получается быстрым и достаточно (для меня) эффективным. Это, видимо, отражает моё нетерпеливое стремление сразу же завладеть ключевым средоточием вопроса, застать врасплох концепцию автора на пиковом её срезе, а потом, заглотив главное, как бы утолив голод, можно уже это главное спокойно конкретизировать, корректировать, уточнять — разбросавши взор непринуждённым веером вправо и влево…
Споры о литературных пристрастиях, отвечает Ерофей Изосиму, бессмысленны и бесперспективны, а начитавшись Бунина, Изосим к нему вдруг пристрастился и пытался ставить в пример Ерофею, не озабоченному классическим сюжетосложением, что требовало завязки, экспозиции, кульминации и развязки, и неожиданных концовок, тогда как Ерофей частенько позволял себе довольствоваться сугубой экспозицией, хотя порой использовал и другие элементы каркаса, но, как правило, в пунктирно-замаскированном виде, отчего, наверное, Изосим и перестал с некоторых пор интересоваться ерофеевскими сочинениями, заведомо считая их чем-то слишком отвлечённым и необязательным, то есть сочинения Бунина неслучайны и без них мировой литературе не обойтись, а сочинения Ерофея — наоборот — по большому счёту, в общем-то, никому не нужны. То есть искусство, которым промышлял Ерофей, Изосим называл бессмысленным и бесполезным. Ерофей в таких случаях только кивал двусмысленно головой и отказывался от — вот уж действительно бессмысленных! — попыток что-либо объяснять и доказывать: в таких случаях он попросту — умолкал, ибо в подобных случаях в его доказательствах не было бы ни смысла, ни пользы…
Всё разобрали другие, поэтому Ерофей в таких случаях выбирает — да — молчание.
13.08.93 (19-50)
В искусстве нет и не может быть никаких эталонов… Хотя промежуточные оценки, представляемые в критериях условного направления или жанра, вполне возможны, — но это, опять же, в условном, утилитарном смысле…
Искусство плюёт на потребности времени, оно вневременно, а сторонние оценки целиком варятся во временном соку при-страстий и при-оритетов (вещей, при-креплённых ко времени, ко злобе века сего); взор даже эпохального оценщика сегодня при-лепляется к одной эпохе, а завтра к другой, какой эпохе больше повезёт… А художник, он либо вписывается в контекст ожиданий публики, либо отказывается это делать, и тогда он изгой и безумец…
Но искусство — это всё-таки космические дела. Критериев — нет. Планета Юпитер, либо она есть, либо её нет. Точно так же и искусство. А какой в ней смысл, в планете Юпитер, какая от неё польза — с ответом на это вопрос лучше не спешить. А можно отвернуть глаза и не смотреть. А можно так — помолчать. Подумать. Или не думать. Тут уж — кому что нравится. Каждому, как говорится, своё.
Из всего разнообразия нечеловеческого зверь есть ближайший родственник человека.
Однажды я шёл по улице и случайно нашёл обрывок какой-то газеты, где обнаружил заметку о правилах обращения с жеребятами: «К работе молодняк обычно начинают приучать в 2-2,5-летнем возрасте, когда у животного уже полностью сформировался костяк. В 1,5-2 года жеребчиков, которых не предполагают использовать для племенной работы, можно кастрировать.
Прежде чем приучать жеребёнка к работе, нужно дать ему привыкнуть к поводу и уздечке с удилами во рту. Поскольку даже при осторожном управлении существует вероятность поранить жеребёнку рот удилами (а это может навсегда отбить у него желание работать), лучше их обмотать марлей.
В течение первых двух-трёх дней взнузданного жеребёнка ставят на 2-3 часа в стойло, обязательно привязывая его за недоуздок (а не за уздечку) на короткий повод. В привычной для него обстановке он легче свыкнется с надетой упряжью. Чем спокойнее животное, тем быстрее его можно приучить к работе. Обращаться в этот период с ним нужно особенно терпеливо и ласково, при плохом обращении у лошади портится характер, она становится норовистой, начинает бить задом и кусаться«.
Читая всё это, я невольно видел на месте этого жеребёнка себя: не раз окружающие люди пытались проделать со мной нечто подобное, не утруждая себя проявлением нежности и ласки, и тогда я тоже становился норовистым, я брыкался и кусался, я не хотел стоять в стойле и срывал с себя всяческие узы. И конечно — у меня испортился характер…
Хочу привести большую цитату из Мартина Бубера (из его книги «Я и Ты») — самого нежного и тёплого из всех известных мне философов:
«Глаза животных наделены способностью говорить необычайным языком. Независимо от содействия звуков и жестов — только взглядом, и поэтому наиболее впечатляюще — глаза животных выражают тайну их заточения в природе, их страстное желание становления. Это таинственное состояние ведомо только животным, только они могут приоткрыть его нам — состояние, которое позволяет лишь приоткрыть себя, но не раскрыть до конца. Язык, которым оно говорит о себе, есть то, что он выражает: страстное желание — метание твари между надёжным растительным царством и царством духовного риска. Этот язык есть запинание природы при первом прикосновении духа — перед тем, как она отдастся его космической авантюре, которую мы называем человеком. Но никакая речь никогда не воспроизведёт то, что дано знать и засвидетельствовать запинанию.
Иногда я смотрю в глаза домашней кошке. Не то чтобы прирученный зверь получил от нас (как нам иногда представляется) дар истинно «говорящего» взгляда: нет, он получил лишь ценой утраты своей первоначальной непринуждённости способность обращать свой взгляд на нас — чудовищ. Но вместе с тем в этом взгляде, в его предрассветных сумерках и потом в его восходе проступает нечто от изумления и вопроса — чего совершенно нет в тревожном взгляде неприрученного зверя.
Эта кошка начинала обязательно с того, что своим взглядом, загорающимся от моего прикосновения, спрашивала меня: «Возможно ли, что ты имеешь в виду меня? Правда ли, что ты не просто хочешь, чтобы я позабавила тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Разве есть тебе дело до меня? Присутствую ли я для тебя? Здесь ли я? Что это, что исходит от тебя? Что это объемлет меня? Что это во мне? Что это?!» (Здесь Я — заменитель отсутствующего у нас слова, смысл которого — обозначение себя без «ego», без «Я»; под «это» следует понимать струящийся человеческий взгляд во всей реальности его способности к отношению.) Только что так великолепно расцвёл взгляд зверя, язык страстной тоски — и вот он уже закатился. Мой взгляд, конечно, длился дольше; но это уже не был струящийся человеческий взгляд.
Поворот земной оси, с которым началось событие-отношение, почти сразу сменился другим, который его завершил. Только что мирОно окружал меня и зверя; потом излилось из глубин сияние мира Ты — пока длился взгляд, — и вот уже оно погасло, потонуло в мире Оно.
Рассказ об этом маленьком эпизоде, который повторялся со мной несколько раз, — это свидетельство о языке этих почти неуловимых восходов и закатов духа. Нигде больше не ощущал я с такой силой недолговечность реальности отношения с существом, возвышенную печаль нашего жребия, роковое превращение в Оно всякого единичного Ты. Потому что в других случаях между утром и вечером события был свой, хотя бы и короткий, день; здесь же утро и вечер безжалостно сливались друг с другом, светлое Тыявилось — и исчезло; было ли на самом деле снято с нас, с меня и зверя, бремя Оно, пока длился взгляд? Я всё же мог потом размышлять об этом, а зверь из запинания своего взгляда погрузился обратно в тревогу — без языка и почти без воспоминаний.
О, как он мощен, континуум мира Оно, и как хрупки проявления Ты!»
Есенин, наш русский буддист (по своему отношению ко всему живому) выразил это тёплое, сердечноеТы в своих замечтальных стихах:
Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверьё, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове.
Или так — скучно уму, потому как всё заранее известно и заранее — проиграно (в обоих смыслах)…
Соломон, Экклезиаст опять же…
Что же остаётся?
А то — радоваться малому, жить проще и легче…
И соглашаться с тем, что этот мир — улыбка Бога…
8.05.93 (20-05)
Всё-таки — вопреки всем теперешним стенаниям и вздохам по прежнему, улиткой свернувшемуся внутри бытия, сознанию, закольцованному материей отяжелевше-одряхлевшего времени, по прежнему, уютно зашоренному житию — всё-таки утверждаю: замечательное нынче время! — когда, будто выскользнув ужом из унылой обусловленности линейной истории, без особого напряжения можем позволить себе смотреть на всё со стороны с высокой колокольни: сиюминутное в вечном — вечное в сиюминутном!..