С товарищем неким гуляем по Питеру, хотя он походит, скорее, на Новгород, на Псков, Ярославль, среднерусское что-нибудь — с кремлями, соборами и загогулиной зачуханной улочки, пылью купеческой, метлою отеческой ласково прибранной, речушкой, что там, за холмами, упрятала уютную оторопь спячки диковинной, камыш, отстоявший застойные заводи, молчанье полей с перелесками робкими, мычанье и блеянье, мальчика с удочкой, околицу мира, ни в чём не повинного под именем Господа нашего дивного… Короче, приятелю (ветер белёсые волосы треплет ему) я говорю на холме за кремлём, громоздящим свои стены и башни у нас за спиной (там ещё вроде бы трамвай промелькнул):
— Слушай, я бы сюда, в Питер, приезжал почаще, если бы жил в Москве, это было бы намного ближе… Очень уж он мне нравится, этот вот самый Питер…
А уже в городе вижу на зачуханной улице то ли оружейный, то ли пороховой склад, над входом в который висит большая вывеска, скорее похожая на плакат, где то ли чёрными, то ли белыми буквами на красном фоне выведено следующее: П И О Н Е Р … Спрашиваю у скрипуче кряхтящего старика ковбойского вида, сидящего на противоположной стороне улочки:
— Эта буква «П» на вывеске означает «Полковник«?
— Нет, — отвечает старикан, сладко затянувшись цигаркою, — это «пионЭр«…
Н.О.Лосский, излагая учение Лейбница о перевоплощении, пишет: «Смерть есть не что иное, как отделение центральной монады от всех или большей части подчинённых её монад». Всего-то…
То есть — вычленение моего «я» из собственной суетливо-случайной шкуры, освобождение от мишуры того-сего-сякого, опутавшей его («я») вдоль и поперёк.
Ну да, ясно: душа вылетает крохотной птичкой на волю, а тяжкое тело, чуть ли уже не ухмыляясь, со всей мощью космической гравитации случайной лепёшкою вдавлено в гроб — хлоп!..
Впрочем, всякий желающий (и могущий!) вправе докопаться до последних несказуемых истин: и знать про себя что там к чему, и помалкивать в тряпочку, ибо сказано — «Молчи, скрывайся и таи!» Истинное знание — на кончике иглы. Можно лишь научиться слышать его и дышать им неслышно. А сказать — нельзя (слишком грубо): посему — Silemtium. Древнейшее табу, дошедшее до наших дней: чем сильнее чего-нибудь жаждешь, тем глубже это от себя скрываешь…
Вот и старина Фрейд о том же: о чём мы треплем языками — то показуха, а не суть. Опосредованное отражение хитроумно запрятанных глубинныхпроцессов…
Сяк ли, sic?..
Всякое рождение и рост рождённого сопровождается деградацией и гибелью корневых оснований этого рождения. В этом — элементарная диалектика всякой эволюции.
Иисус эту диалектику перевернул, углубил и освежил космологическими аллюзиями седой древности, не жизнью (как в природе), а собственной смертью смерть поправ (отрицанием отрицания).
Сын Божий пострадал ради торжества Отца. КронаДрева Жизни приняла погибель ради корней, ради обнажения извечных, корневых смыслов.
Сыновним животворением — кроной — павши на истерзанную землю, Христос связал её с небесами — встопорщенными корнями — новым узлом, узлом Своего Креста.
У японских художников было принято каждые десять лет менять имя и манеру письма. Это, пожалуй, разумно: необходима периодическая смена ракурсов. Приедается всё, даже собственные подходы и приёмы.
Время от времени я приволакиваю себя за шкирку к новым пунктам обзора, где корректируется (как-то), а то и меняется (где-то) мой — самостийный — стиль: меняю место работы и жительства.
А чтобы не менять имя, меняю внешность, чему способствует отращиванье или удаление растительности на подопытной башке, а также лень, физкультурка, вегетарианство, голод или наоборот — всеядство… И ещё очередная — новая — любовь, любовишка или влюблённость, на худой конец, приязнь, лёгкое увлечение… А также пришествие весны, лета, осени, зимы и всего остального…
Культура, религия, искусство в развитии всех цивилизаций были поначалу столь же насущны и онтологически адекватны, как вода и хлеб,земля и солнце, как сама жизнь. Нынче же, когда технизация и автоматизация средств, облегчающих тяготы подённой жизни, достигли уже некоторого предела, эта жизнь сама поневоле прониклась всей этой роботно-многорукой мертвечиной (секуляризацией в широком смысле), всеми этими служебными культурными продуктами, а они, в свою очередь, начинают понемногу заступать место самой жизни, становятся уже не только объектами языческого культа, но, «видя» замешательство человека, ненасытно жаждущего всё больших удобств и горизонтальных удовольствий (каковые ему с поклоном подносит нынешняя массовая культура), «берут» на себя и некоторые функции субъекта — и как иначе, если человек в этом цивилизаторском пинг-понге согласен оскопиться (оскотиниться) до состояния предмета, вещи, но уже не «вещи-в-себе«, а вещи-без-себя: неуправляемая, рассупоненная самость в таком человеке пожирает собственное «я», отчего это «я» становится ещё больше и ненасытней, а человек начинает судорожно метаться, искать какого-нибудь решающего выхода — выбрасывается из окна, ударяется в пьянство или наркоманство, удаляется в круиз или монастырь, забывается в новой работе, страсти, в новомодном культе, -изме и т.д., ублажает себя приобретением всё новых и новых вещей…
Культура, религия, искусство «ушли» из жизни, из её насущных первооснов, став жалким и убогим орнаментально-служебным довеском к не на шутку разыгравшейся технической революции, которая из знающей своё место служанки превратилась в огромное «чудовище, не убив которое, человек не может жить«(Мартин Лютер). Вера в технократический рай в полной мере олицетворяет собой человеческую гордыню.
Хотел написать небольшую штучку о старухе-бомжихе, увиденной мной на Казанском вокзале, но чуть не передумал — какими словами можно её написать?! Тут вот и позавидуешь рисовальщикам, которым надобен целомудренный глаз, а не слова, слова, слова...
Как, как это описать?..
Сия старуха — Плюшкин, окутанный ещё большим количеством ещё более безобразных и ветхих лохмотьев неописуемого вида, земляного цвета (ежели таковая рвань и пропитавшая её грязь, пыль и многое иное могут вообще иметь хоть какое-нибудь отношение к слову «цвет«) и кисло-смрадного запаха с преобладанием мочевой составляющей: концентрация запаха столь сильна, что своё отвращающее действие он начинает оказывать уже на расстоянии в 15-20 метров от объекта (сие описание может показаться излишне жестоким и бесчувственным, но против этой бедной ни в чём не повинной старушки я ничего ведь не имею, я только должен, и по возможности более «лабораторно«, очертить, хотя бы эскизно, её экстраординарныйоблик, больше ничего).
Поверх этой горы лохмотьев (из которых выглядывают тонкий и длинный — гоголевский! — нос с горбатинкой и два остреньких комариных глазка, будто столкнувшиеся друг с другом на переносице) — аляповатые гирлянды и гроздья невероятно разнокалиберных и столь же жутких, драных и землистых мешков, мешочков, связок, авосек, пакетов, рюкзаков и бывших сумок (откуда там и сям выглядывают фантастические огрызки и ошмётки хлебных буханок, батонов, пирожков), соединённых посредством разномастных верёвочек, шнурков, чулков и тряпок в сложную подвесную систему, отвечающую принципу Цицерона«Omnia mea mecum porto»*.
Спешит на рязанскую электричку (там проходит значительная часть её запредельной жизни). Идти почти не может (ноги-то больные), но пытается, при каждом — редком — шажке орёт благим матом (тонкий, писклявый голос).
Люди от неё шарахаются, но ошарашенных глаз не отводят, смотрят — кто с театральным любопытством, кто с состраданием и жалостью, кто со страхом и ужасом, а кто и со всем этим вместе (последних большинство).
Помочь — никто не решается. А если и решается всё-таки сделать попытку, терпит фиаско: старуха никого не слышит, плачет, орёт, машет руками, смеётся, поёт фрагменты неведомых народных песен, вдруг вспоминает загинувшего где-нибудь сына, в каких-то там ещё краях, далёких и сказочных…
13.04.93 (21-12)
—————————————————————
Omnia mea mecum porto — Всё своё ношу с собой (лат.)
Иисус Христос — как посредник, адаптер, толмач — говорит иудеям: Я вынужден говорить с вами такими образами, чтобы вы хоть что-нибудь смогли сейчас понять; Я мог бы сказать и больше, да вы не поймёте, а если и поймёте, то потом, когда свершится нечто; а сейчас вы должны готовиться к приёму нового знания и нового понимания, которые придут к вам потом, когда будете готовы… Забудьте всё, чему вас учили, прежние знания и законы, они были хороши в своё время и сделали вас больше похожими на людей, они научили вас мыслить, анализировать, уважать и соблюдать благие заветы праотцов ваших, содержать себя и дом свой, и общину свою в чистоте и достатке, не гадить мимо унитаза…
Не цепляйтесь за то, что и без того уже въелось в вас навсегда, за то, что было вам когда-то родным и животрепещущим, а стало привычным и каменным; забудьте всё и идите за Мной, Я открою вам истину, которая сделает вас свободными, потому что никто из вас никогда не умрёт, но все вы изменитесь до полной неузнаваемости, fiat*!
Усомнившихся во Христе иудеев очень даже можно понять. Ни с того, ни с сего Он беспардонно пытался оторвать их от надёжных вековых (шестивековых) устоев, хотя вовсе не был в их глазах легитимным царём-помазанником, которого они давно ждали, чтобы тот пришёл и в согласии с Законом и пророками установил на их земле справедливый порядок, лад и всеобщее благоденствие. Но видно было по всему, что блюсти Закон Иисус вовсе не стремился, по крайней мере демонстрировал это своим поведением (правда, говорил, что пришёл не нарушить его, а исполнить, что, мол, Закон останется, пока не прейдут небо и земля, хотя мы-то теперь понимаем, что Он пришёл вычленить из Закона его размытый и скрытый за практическими, земными вполне установленьями духовный потенциал, очистить его от местнических, этнических,фольклорных, исторических, социальных наслоений и придать ему динамику такой силы, простоты и идейной концентрации, какой ещё не бывало на Земле) — валандался с мытарями, разбойниками, грязными нищими, падшими женщинами, калеками и уродами, рук не мыл перед едой, гнал родную мать с порога, пил вино, ел некошерную пищу, нарушал шаббат, призывал любить врагов своих, забыть ради Него дом свой и всех своих близких, осуждал свято чтящих Закон книжников и фарисеев и т.д.
И ещё: надо ведь учесть, что в пику литературной традиции, развиваемой учёными мужами того времени, Иисус дал новое развитие традиции устной коммуникации, которая имела ещё более древние корни и требовала предельной лапидарности и концентрированной, густой образности, каковые для передачи всей небывалой доселе семантической глубины и идейной новизны Иисусовой мысли, а главное, Христова духа должны были отличаться особой наглядностью, яркостью, сочностью, афористичностью, стиховой ритмичностью и эллиптичностью, необычным диалектическим сочетанием разножанровых и динамически контрастирующих элементов (проповедь, заповедь, молитва, заклинание, песнь, притча, поучение, наставление, судебная речь, диалог, полемика, театрально-игровые реплики, загадка, сакрализованная, затемнённая речь жрецов, оракулов и пророков, речь народных вождей, риторические фигуры, книжная речь).
Сложив эти факторы воедино, мы с неизбежностью вынуждены констатировать, что в основной своей массе тот народ, к которому обращал Свою Весть Иисус, не только не мог, но и не должен был понять Его хотя бы в той степени понимания, каковая бы дала Ему реальный шанс снискать хотя бы снисходительное уважение пасхальной толпы и избежать тем самым крестной муки. Однако Он всё решил про Себя ещё в самом начале Своего пути, который уже тогда был для Него крестным.
Короче — Он Сам нарывался на боль и муку, на смерть, а стало быть и на последующее Воскресение…
1) Снимаюсь в фильме из народной жизни… Все уже устали: уж который дубль одно и то же — сколько можно!.. Гурченко здесь тоже снимается в роли разухабистой деревенской бабы в цветастом платке, переднике и с балалайкой. В центре мизансцены — длинный ряд прямо на улице празднично накрытых столов: деревня празднует то ли свадьбу, то ли что-то ещё в том же роде…
2) На юбилее какой-то водочной фирмы (но дата почему-то не круглая — 68 лет: перед входом в зал заседаний торжественно разбивают о его стену две большие сухие баранки в форме сей юбилейной цифры) меня кормят закуской и поят водкой, потом снимают на видеокамеру вместе с передовиками производства (а точнее, с передовицами модельного типа), потом приглашают в конференц-зал, где проходит концерт, потом там же, в антракте, знакомят с какой-то весьма влиятельной шишкой, что может-де оказаться для меня полезной… Потом опять — возлияния: а я уже набрался преизрядно. Но снова приглашают в зал, я сажусь и чувствую — всё, поплыл, не пошло мне впрок даровое угощение, закуска лезет изо рта, какая-то девушка из переднего ряда косится на меня, ах, как мне неловко и стыдно… И тут вдруг слышу со сцены громогласное заявление: «Победители викторины получают в награду наш главный приз — йогурт и водку!»
3) Снимаюсь в очередном фильме. В перерыве кому-то из нашей группы дарят видеокамеру — какая-то то ли вторая, то ли третья модель: разглядываю камеру — там какие-то буквы — «А» и вроде бы «М», а потом цифра «3» — значит третья модель. Выказываю счастливчику восхищение его нежданным приобретением, а про себя завидую ему… Тут объявляют, чтобы группа собралась на совещание, что состоится-де в комнате такой-то, которая располагается где-то на верхотуре — надо подниматься на лифте. Ведомые каким-то неряшливым и растрёпанным то ли завтруппой, то ли вторым режиссёром с большим орлиным носом, подходим к лифту, но с лифтом что-то случилось — никак не получается его вызвать… Справа — большое окно, за которым под руководством то ли конюха, то ли пастуха, то ли ословода, истошно иакая, проходят три каких-то слишком уж больших ишака… Тут рядом с нами оказывается вдруг некая мама с сыночком, что говорит ему, указывая пальчиком в окошко: «Видишь, какие ослёнки чистенькие, не то, что некоторые дети«. А ослы и вправду выглядят невероятно ухоженными — шёрстка серенькая, нежная, идеально вычищенная, чубчики аккуратно подстрижены… Но тут вдруг один из этих ослов совершенно разнузданно бросается к этому нашему окну и, дико взревев, раскрывает оскаленной мордой его правую створку — мама с сыночком в ужасе отшатываются…
…Но что бы ни было — народ наш творческий, весёлый… Помимо сортирной поэзии (вариант самостийного русского граффити) существует интереснейший, бликующий подтекстами, аллюзиями, ассоциациями и коннотациями,жанр, основанный на переиначивании официальных надписей, объявлений и вывесок, из которых всего лишь убираются (стираются) некоторые буквы (чаще всего) и/или же к ним пририсовываются новые, в результате чего получаем новое качество.
К примеру, предупреждающая надпись на раздвижных дверях электрички:
НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ
При соскабливаньи некоторых буковок получаем следующие варианты:
НЕ …СЛОНЯТЬСЯ
НЕ ПР…ОНЯТЬ…
НЕ П…ОНЯТЬ
НЕ …Р…ОНЯТЬ
НЕ …В…ОНЯТЬ (здесь пририсовывается нижняя дужка к литере «Р»)
НЕ П…ИС…О…ТЬ (диалектн.)
НЕ …СЛОН…
Каждый может припомнить множество подобных — творчески преобразованных нашими современниками — надписей, а если и не припомнит, может просто выйти на улицу любого российского (или СНГэшного) города и внимательно поглазеть по сторонам.
ПАРИКМАХЕРСКАЯ — …МАХЕРСКАЯ — …ХЕРСКАЯ
СТОЛОВАЯ №48 — СТ…АЯ №48 — СТО…Я
МАГАЗИН — …АГА… — …ГАЗ...
РЕСТОРАН — …ЕСТОРАН — …ЕСТ…РАН О (здесь литера «О» из пятой позиции перенесена в конец слова)
Специальная психотехника, аутогенная тренировка, медитация или кирпич, случайно упавший нам на голову, может привести нас к осознанию нашей связи со всем, с Абсолютом: на ледяных вершинах (где-нибудь, к примеру, в Гималаях) это особенно хорошо получается. Однако связь эта не посягает на краеуголные категории человеческого мышления, а лишь поигрывает (манипулирует) ими: эта связь — здесь. Здесь и Сейчас.
Божья вера — это тоже связь, но совсем, совсем иная, и она — не здесь, хотя мы вынуждены говорить о ней так, будто она здесь, иначе мы не смогли бы о ней говорить вообще: вот именно — об этой абсолютно конкретной связи мы вынуждены говорить только вообще, то есть неконкретно — непрямо, обиняком, через околичности, намёки, экивоки, недомолвки.
Примиренье непримиримого есть, существует, осуществляется в Боге (Который есть нигде и Которого нигде нет в качестве существования) до всякого ещё примирения, оно есть, осуществляется в Абсолюте (в единстве ВСЕГО, которого нет, и поэтому оно есть, но не здесь, хотя как будто вроде и здесь), оно есть даже в нас, но в этой нашей связи с Богом — в вере — примиренья нет и быть не может, потому что эта абсолютно конкретная связь не может не быть и есть в стороне от ВСЕГО, в стороне от чего ничто никак быть не может, в том числе и эта связь, которая может быть, несмотря на то, что не может, но вовсе не вопреки чему бы то ни было.
Вера в Абсолют (во ВСЁ, что ЕСТЬ), в его титаническую мощь — это только до-верие, пред-верие, при-мирение со всем, что есть, примирение с миром, подразумевающее самоуничижение до винтика, козявки и безвольной песчинки.
Однако вера в Бога, хотя и может начинаться, подготовляться этим самым примирением с миром, осуществляет совсем иной — новый — акт связи, в котором уже нет ничего от той умиляющей благости, с какой священники произносят: «Мир вам, братья и сестры». (Немудрено нам было по неопытности в прежних наших поползновениях смешивать две эти совершенно различные веры.)
Примирение со всем (с Бытиём, Абсолютом, Универсумом) есть раболепное примирение с подавляющим и оскопляющим нас Ordnung’ом, с Логосом, с рациональным методом восприятия мира и его, сего метода, установленьями (этика, право, мораль и т.д.).
Унитаз есть абсолютно смиренная часть Абсолюта, который структурно проявляет себя в унитазе, как и во всём остальном, что есть в мире. Через эту свою связь с Абсолютом, с всеобщим миропорядком унитаз идеально с ним примирён, иногда, правда, взбрыкивает и верещит воды потоком гордым (гордыня — грех), но всегда к месту (не противореча рациональной необходимости), а ежели будет бурчать не по делу, ежели, самоотверженно служа необходимости, сломается, его возьмут и выбросят на свалку, а опустевшее место займёт новый унитаз, и всё опять пойдёт своим унылым — упорядоченным свыше — чередом.