Представьте, что мир вокруг вас начисто исчез. Закрыв глаза, загляните вглубь себя. Там, внутри вас, единственная реальность, оставшаяся в мире после его исчезновения. Смотрите, смотрите, смотрите в неё, спокойно, проницательно и глубоко, бесстрастно и беспристрастно, смотрите в это месиво ваших застарелых желаний, обид, треволнений, житейских забот, в это болото гордыни и суетных конвульсий века сего, в эту кашу тоски и надрыва, напрасных метаний душевных меж навязанных вам извне надежд и мечтаний дурацких…
Смело ныряйте в это издёрганное болото, пропадайте в нём пропадом со всеми своими потрохами, отстранённо наблюдая, как этот искусственно надуманный вашим умишкой клубок искусственных хотений и мотиваций, душевных страданий и сгустков горя исчезает, распадается у вас на глазах — и больше не властно над вами. То, чему вы прежде придавали слишком большое значение, оказалось сущей ерундой, умозрительной пустышкой, мешающей вам быть по-настоящему лёгким и свободным, как воздушный шарик… Стоило лишь вглядеться внимательно и бесстрашно в подоплёку своих изо дня в день накапливающихся обид и разочарований, неразрешимых, казалось бы, задач и долгов, мучений и страхов, и все они с лёгкостью сходят на нет, ведь все их придумал ваш ум хитроловкий, у которого одна цель — через ваши привязанности привязать вас к вашей привычной «зоне комфорта»: ваши застарелые привязанности — это ржавая цепь, а ваш закосневший умишко — это чугунная гиря, намертво притороченная сей цепью к вашим затёкшим вконец конечностям…
Грязное и вонючее месиво ваших внутренних ментальных залежей, вашей внутренней помойки расступается, распадается и исчезает в никуда, уступая место жгучему свету, что струится оттуда — из сокровенных глубин, обиталища самой истины и высшего смысла — и заливает вас всё больше и больше: вы свободны, этот свет глубин освободил вас из смердящего заточения в кромешных миазмах вашего умственного эго, он так выжигает собой всё ваше внутреннее дерьмо и так проникает в каждую клеточку вашего тела, что вы сами становитесь этим светом. Он и вы — одной крови! Он, этот вселенский свет, конец и начало, альфа и омега мира, смысл, прана и правда жизни открывает вам новые перспективы!
И вот болото вашей прошлой унылой жизни наконец осталось позади, оно высохло и сгорело в лучах вселенского солнца, путь к которому вы обнаружили в ваших собственных сокровенных глубинах. Теперь внутри у вас — сухо и светло.
Теперь, когда вы откроете глаза, вы обнаружите, что внешний ваш мир изменился так же, как и внутренний, — он уже — будто омытый ключевой водой или горным рассветом… Всё былое ушло — всё теперь новое, новая земля и новое небо. Начните теперь вашу жизнь сначала — с чистого листа — в этом свете вашего освобождения от прежних долгов и привязанностей. Вы обрели свой внутренний свет: не забывайте о нём никогда — и светитесь им изнутри всегда и везде!
Новый Исус — он и мыслил уже (где-то) по-новому: ему чужда была старообрядная твердолобость, — а всякая ситуация неизбежно требовала своего подхода. Но когда ситуация оценена и подход найден, для внедрения этого подхода в живую и уже устоявшуюся во многом жизнь требовалось применить известную непреклонность и мудрую силу принятой на себя власти.
Вот Альфред Норт Уайтхед пишет: «Порядок недостаточен. Необходимо нечто куда более сложное: порядок, накладывающийся на новизну; вследствие этого плотность порядка не вырождается в простое повторение, а всегда есть рефлексия на фоне системы. <…> Мир стоит лицом к лицу с тем парадоксом, что он ждёт нового и в то же время охвачен ужасом перед потерей прошлого, знакомого и любимого» (1929г.)
Так вот, Исус в собственном своём лице хотел снять это противоречме между старым и новым, чтобы этот потерянный мир не метался, не дрыгался, вопя и стеная, между прошлым и будущим, а для этого надо дать, надо указать этому разориентированному, развинченному миру единственные — на сегодня — ценности, устанавливающие гармонию между старым и новым, между низшим и высшим, между левым и правым…
Исус опять начинал всё сначала. Ему внимали дети и бродячие собаки — чистые, незамутнённые сосуды, изначально готовые к восприятию чистой истины. Ему внимали отбросы общества, бездомные бродяги и алкаши — люди, опустошённые жизнью и судьбой. Но это было ещё только первой пробой, только началом.
Исус сказал: Ищу человека. Исус набирал себе новых апостолов. Исус говорил: Когда вы познаете себя, тогда вы будете познаны и вы узнаете, что вы — дети и бродячие собаки.
Извечный еретик, юрод и отщепенец, Он всегда разрушал закосневшие формы и распаковывал новые смыслы, т.е. делал то, что делает всякий уважающий себя творец и мыслитель; и теперь Он покажет и докажет всем, что Он вовсе не такой кроткий и нудный морализатор, каким Его представляли скучные седобородые старцы в рясах и клобуках, столетьями бубнящие с амвона вчерашние истины… Он докажет, что истины могут быть только сегодня и только сейчас, и всякий раз их надо открывать заново: «Смерть и жизнь — во власти языка» (Притчи, 18:21).
16.11.93 (01-11)
На развалинах Империи выщупываем прежде неприкасаемые структуры. Отстранённо переоцениваем ту скорлупчато-капсулизированную жизнь, сердцевиной которой мы были ещё совсем недавно, а нынче брешь пробили в скорлупе и истекли в мировые просторы с ещё не сложившимися структурами, и водим, и водим усами своими, эхолокаторами, принюхиваемся к веяниям с разной степенью жадности…
Вот и восприятие внешних, даже простейших, вещей разрушено до основанья, — природные там всякие ландшафты, улицы, дома, собаки, облака, деревья — все эти штуковины не желают слагаться в единую, цельную картину (систему), каковая во многом составляла прежде такое понятие как родина, отчизна... Разве что язык? Но и он скрипит и гудит, пустотелый, ещё не знающий, не ведающий что же ему, сирому, бедному, теперь собою облекать, оплетать, опутывать — укреплять.
Вот Ерёма, тот овеществляет новые метафоры, такую, например, как «принятие на грудь»: покупая разливное пиво, распахивает пред изумлённым продавцом рубаху и предлагает собственную грудь для розлива означенной жидкости, лей, говорит, не тушуйся… Но жизнь и язык — это ведь не одно и то же. Язык есть средство мифологизации жизни, а человек без этой мифологизации скудеет и сохнет — не может он без неё жить; и если не успевает чего-нибудь придумать — подыхает. «Смерть и жизнь — во власти языка».
Абдулла — субтильный и элегантный студент Лита (из Сирии), потомок какого-то древнего царского рода — в одну из пьяных ночей с помощью Моллы (из Туркменистана) довольно интересно рассказывал о преимуществах жизни по законам шариата. Жека же, будучи поначалу в алкогольной отключке на голой (полосатой) своей кровати, выпростал вдруг из-под руки осовелый глаз и принялся выкрикивать заплетающимся языком: «Эй ты, чувак, кончай! Надоел! Дёргай отсюда!» Молла тут же вступился за брата (по Исламу), а в итоге распалил Жеку на пьяную драку. Драчунов пытались разнять, но без толку. Жека с Моллой дрались в коридоре за дверью, а печальный Абдулла курил и рассказывал о чудесах Корана, и в том числе о том, что недавно учёные подсчитали количество всех букв арабского алфавита, из которых составлен Коран, и сделали удивительное открытие: оказывается, в Коране содержится абсолютно равное количество всех букв арабского алфавита… «Смерть и жизнь — во власти языка»…
И в заключение — отрывок из моей двухгодичной давности курсовой по античной литературе.
«Всякое время, всякая эпоха, всякий народ несут на себе свои знаковые системы, необходимые ему для самоидентификации. Всякое новое, новаторское художественное произведение — это в чём-то всегда игра, и где-то даже, умышленное или нет, щекотание традиционных морально-нравственных усиков добропорядочных своих современников, а порой даже — заодно — и потомков, как мы теперь можем наблюдать.
Истинное искусство — это всегда, так или иначе, ломка, встряска застоявшихся и залежавшихся канонов, стереотипов, это дерзость, неизбежная в создании новых ракурсов и сфер, которые сами в конце концов не что иное, как по-новому перетасованные, перекомбинированные, перестроенные элементы-кирпичики всё той же традиции; традиция же есть не что иное, как фольклор и искусство древнего мира.
Старые мифы умирают, нарождаются новые, но сии последние без первых невозможны. Значит что — «нет, весь я не умру»?.. Значит, не умрёшь.
Значит, что — старые мифы не умирают?
Значит, не умирают; не умирают — а попросту переходят в новое качество, в каком играют уже иные роли.
Античная литература снова и снова убеждает нас в том, что прошедшие столетия, а то даже и тысячелетия, почти не изменили человека в его основополагающих, планетарно-космических ипостасях — у него остались не только те же руки-ноги, но и во многом те же всё эмоции, чувства, страсти, мысли...
Да, человек как психофизическая сущность с течением времени почти не изменялся, — изменялись образ, стиль, формы его жизни, его менталитет, хотя некоторые обряды и ритуалы оказались всё же на удивление живучими и существуют по сей день (это, например, основы римского судопроизводства, поминовение усопших на девятый день после смерти и т.д.); многие представления и образы, укрываясь от разрушения в коллективном бессознательном, стали архетипами и буквально ежедневно незримо сопровождают нас в нашей повседневности; архетипы оснащают наше восприятие окружающего мира, в том числе и восприятие условности искусства, сложными системами знаковых символов и эмблем. <…>
И наконец урок для нас — для нынешних.
Античное мышление, античная диалектика, античная мифология, античное искусство — самодовлеющи, самодостаточны. Античный человек ценил, так сказать, сам процесс... И даже авторы времён упадка Империи несут нам в своих сочинениях столько раздольного, цветистого жизнелюбия, столько юной, бурлящей неугомонности, отрицающей нудную рефлексию и всяческую твердолобость, что мы с неизбежностью понимаем: — крушение империй, несомненно, порождает благотворный анализ, переоценку всех ценностей, иронию и скепсис, разрушение догматов, идеалов и вер; современники, свидетели таких эпохально-исторических разломов платят за это дорогой ценой душевного смятения и духовного опустошения, — но этой ценой куплена свобода, которая не имеет цены».
Да, чуть не забыл: вчера у родителей на кухне видел чудесную (живую!) бабочку-капустницу — грандиозное событие для скучающего (зимнего) глаза!!!
А ведь и вправду, чем дальше назад, тем глаза у людей были как будто шире, больше, круглее — более откровенно (и наивно) они их что ли распахивали?
Со старых картин, фотографий, даггеротипов эти расширенные, сильные и ясные глаза и посейчас прокалывают нас (ехидно-скептически узкоглазых) насквозь (и выше), эдак наискосок, и выстреливают через (некогда нежное) темя в немеренную высь «светлого будущего»…
Своим, пронзающим время, взглядом эти глаза накалывают нас, как в магазинах накалывают чеки на обращённое ввысь шило: каждый из нас пытается нести на себе свою персональную цену, каждый пытается чего-то стоить, но наши глаза уныло и философически сощурены — прежняя тотальная иллюзия скончалась (и слава Богу!), а новая ещё в процессе зачатия (как это ни печально, её рождение неизбежно).
2.11.93 (17-11)
Второе пришествие. Агент 002. Итак, Исусувидел «безглазых» (т.е. сощуренных, неоткровенных, «двойных») людей, которые будто не умели себя нести, — скукоженные, согбенные, с перемётными сумами на плечах, глядящие себе под ноги, будто опасавшиеся неожиданного подвоха, будто ошеломлённые неким ещё грядущим приговором, они уже ничего не ждали для своих глаз. «Юр-родивое семя», — процедил Исус сквозь жёлтые, прокуренные зубы. Он заслужил своё право так о них говорить, ведь и сам он был юродом со стажем, — а юродивым, как известно, не чужд дух соперничества.
Став шпионом, Исус и сам вынужден был теперь слегка умалить горделивый разлёт своих духоверховных плеч, умерить длину степенного шага, приспустить всеобъемлющий взор пред очами нагловатой своей соперницы Цирцеи, растерявшей уже, впрочем, пёрышки былой уверенности и первозданной красы.
2.11.93 (21-02)
Смерть ходит рядом с жизнью, ибо она — её неотъемлемая часть (та и другая — той и другой). Так чего же негодовать и дрыгаться? — действуй по обстановке и вся недолга. При оперативной угрозе твоей биологической жизни доверяй инстинкту самосохранения, т.е. биологической же своей сущности.
Гармонизация биологического, плотского и разумно-духовного начал (если она вообще в нашем случае возможна) плюс гармонизация нашей жизни со всей окружающей средой (предполагающая нашу скромность) — вот цели, к которым нам надо бы устремиться прежде всего… Но практически этого добиться, учитывая весь необозримый спектр человеческой взбрыкливости, — может быть даже и невозможно (вопрос открыт)…
Один из новых способов облапошивания, процветающий нынче на главной улице Москвы. Припася жертву у пункта обменавалюты, развесёлый чувак в розовом артистическом пиджаке идёт за ней, например, вниз, к Центральному Телеграфу, потом как будто невзначай догоняет, артистически нагибается, показывает жертве пачку долларов и рублей, перевязанную чёрной аптекарской резинкой, делится неподдельным удивлением по случаю этой якобы счастливой находки, тут же деланно и поспешно маскирует, конспирирует эту свою нарочитую радость, вот, дескать, случалось, говорит, терять, а вот находить не приходилось, надо же, дескать, как повезло, давай, говорит, никому не скажем, давай пополам, пойдём потихлоньку за угол, чтобы, дескать, никто ничего не заметил…
Заходят за угол у Моссовета, только якобы собираются делить, как к ним тут же неизвестно откуда подбегают два шустрых и суетливо обеспокоенных амбала, артист в малиновом пиджаке прячет деньги в карман, а бугаи, как бы между прочим, спрашивают, не находили ли они деньги, доллары и рубли, перевязанные чёрной аптекарской резинкой, на что ответчики дружно разводят руками, какие деньги, Боже упаси, а каратисты, не теряя времени даром, уже требуют, давайте, чуваки, по-мужски, покажите, какие у вас есть деньги, нет ли наших, а бедная жертва, охваченная страхом и стыдом, мысленно благодарит Господа за спасение от грешного деяния и с торопливой готовностью демонстрирует ушлым проходимцам свою собственную кровную наличность, каковую те берут, разглядывают, а потом вдруг бац! и — проходными переулками — молниеносноисчезают в неизвестном направлении (и сиреневый пиджак с ними), а жертва между тем впадает в ступор, хлопает глазами, а когда смекает что к чему — уже поздно, поезд ушёл, ищи-свищи…
Вчера получил ещё одно подтверждение той догадки, что в сценарии путча августа 91-гогода были как-то задействованы высшие, божественные силы: Наденька Ш. поведала невероятный случай, происшедший с ней самой.
19 августа она буквально ослепла — да, да, потеряла зрение: я сначала не поверил, несколько раз переспросил… Да, действительно, 19-го ослепла, почти три дня была вынуждена проваляться в постели, а 21-го, когда кризис самых жутких ожиданий миновал, когда уже стал ясен исход политического противоборства, она прозрела…
Я ещё, дурак, потом расспрашивал, как у неё вообще со зрением, были ли с этим какие-то проблемы раньше… Конечно, никаких проблем со зрением у неё не было и нет: просто произошёл с ней такой вот странный случай…
Надо бы узнать, верит ли она в Бога…
27.08.93 (03-56)
В еженедельной газете «Гуманитарный фонд» (№1 (23-178), с.1-2), что выходит в количестве 100 экземпляров, интересная статья Ефима Лямпорта, отвечающая моим собственным наблюдениям. Приведу её самый ключевой момент:
«Если кризис традиционной эстетики — вещь более или менее очевидная и обычная — ни одна эпоха не обходится без встречи с ним, преодолевая его затем и выходя из переделки, если и не обновлённой, то хотя бы с набором новых иллюзий, которых хватает ещё лет на сто; нам же приходится констатировать кризис художественного вообще, в целом, включая и т.н. авангардные эстетики.
При необходимости давать названия актуальным новшествам: самое подходящее, что я могу предложить — ПАНДЕКАДАНС.
Речь идёт, разумеется, не только о термине, и не столько о термине, сколько о понимании явления общехудожественного кризиса, отработанности языков, в том числе и тех, которые принято называть новыми, об увядании жеста, расслабленности эстетической осанки — вплоть до утраты формы; о кризисе аналитизма и вытекающими из него:
а) неспособности традиционной критики сколько-нибудь проливать свет на ситуацию;
б) непродуктивности рефлексирующего сознания и связанных с ним эстетик…»
Очень всё это верно, и вовремя. А я-то ведь как раз и пытаюсь (грешен) уловить за хвост это самое своё рефлексирующее сознание… Но — «куда ж нам плыть»…
А ведь, кажется, совсем ещё недавно чуть ли не всякая литературная дискуссия достигала у нас полноценного общественного оргазма, то есть, извините, резонанса (несмотря, конечно, на то, что редакционно-политическая цензура пыталась заключить этот процесс в определённые канализационные рамки).
А дискуссии порой случались небезынтересные. Например, С.Чуприниным заваренная каша о сложности в поэзии, с экивоками на авангард, андеграунд и в общем-то даже где-то и на модернизм/постмодернизм… Или шевеление вокруг придуманного Алесем Адамовичем термина «сверхлитература»: это ведь уже тогда вполне предвосхищало нынешние трепыхания. Сегодня такую сверхлитературу варганят скорее всего Владимир Маканин, Людмила Петрушевская…
В старых дискуссиях — в них уже было всё то, что сегодня может показаться неожиданным откровением…
Дао-буддист Экклезиаст был (в этом смысле) прав.
25.08.93 (01-02)
Впрочем, сверхлитература — это, может быть, сверхпростота.
Вот нонче в электричке обменивались взаимной визуальной приязнью с девушкой — маленький носик, большие треугольные с блеском штуковины в ушах.
Но в Голутвине напротив неё (наискосок) села уже виденная мною раньше бомжиха с голодной, но милой и доброй собачкой (колли) на брезентовом поводке. Мягкое милое личико девушки (Аллы) моментально заострилось крысиною мордочкой и заверещало: Уберите собаку, уберите собаку! Дескать, пыль от неё и грязь, и мало ли что ещё…
Ясно, что приязни моей после этого как не бывало… Благо, приближалась моя остановка, и это послужило уважительным поводом к тому, чтобы заторопиться к выходу.
25.08.93 (01-25)
Это банально и пошло, как сама истина…
При первых же звуках «Адажио» Альбинони на глазах выступают неподотчётные слёзы, моментально, что бы ни делал, впадаешь в состояние бессловесной молитвы, очищения, отрыва от грешного, грязного, сомнительного, суесловного — становишься чистым, ясным, как слезами омытым, и лёгким…
Вот она — подлинная свобода. Счастье… мир… И не поворачивается язык назвать это искусством. Нет, это само божественное естество, сама истина, что всегда разлита в этом мире, надо только открыть её и увидеть, услышать, понять…
Любовь — абстрактное, ничего по сути не объясняющее слово. Не любовь — а внутреннее узнавание, нежданно-негаданное совпадение психофизических ориентаций, отсюда — непроизвольная улыбка, радость. Победа над смертностью, печальной временностью собственного, сугубо индивидуального, существования — ты продолжаешься, умножаешься и закрепляешься в ином виде, ракурсе и роде, и тем больше продолжаешься, умножаешься и закрепляешься, чем больше сам продолжаешь, умножаешь и закрепляешь в себе психофизическую сущность любимого тобой человека, — то есть процесс этот в идеале равновзаимообразный. А в основе своей — неразумноподсознательный. Интуитивный.
У нас с Н. произошло то, что называют обычно любовью с первого взгляда: мы узнали друг друга сразу, стоило только заглянуть в глаза… Ёкнуло сердце и произошло то самое уверенное совпадение, западание друг в друга наших внутренних шестерёночных колёсиков…
Как бы потом ни сложатся наши отношения в практической жизни, совпадение уже случилось, узнавание произошло — и живёт оно уже собственной независимой жизнью, имеет свою энергетическую структуру и судьбу…
20.08.93 (13-50)
И значительное произведение, значительный автор могут остаться никому не известными, если не ввести их в культурный обиход: многое здесь зависит от случая, культтрегеров, критиков, редакторов и прочих заинтересованных в искусстве энтузиастов.
Как ни крути, а в сфере искусства тоже есть (и была) своя конъюнктура спроса и предложения: как и когда подать на стол пресыщенного читателя (зрителя, слушателя) то или иное произведение — от этого в немалой степени зависит схавает ли он это самое, а если и схавает, то с каким успехом…
Сии штучки корябаю часто на глазах гостящего у меня Изосима (дружка с северокавказского Моздока)… И вот говорю ему сегодня утром, ты ведь, говорю, знаешь, у нас ведь как, хороший писатель это мёртвый писатель, так вот, неплохо бы, говорю, дескать, сварганить эдакую мистификацию: принести эти самые мои мелкие штучки в некую солидную редакцию, представиться промежду прочим братом безвременно загинувшего поэта, режиссёра, сценариста, композитора и барда, корпевшего над своими сочинениями в беспросветной безвестности и нищете полуподвальной каморки… И вот два года назад он вдруг неожиданно заболел, а лучше выпрыгнул вдруг из окошка и умер в одночасье, и только теперь, разбирая совсем уже заброшенный и забытый Богом подвал, я (его брат) вдруг наткнулся на скомканные грязные и отсыревшие бумаги, остатки гигантской рукописи, которую не успели ещё дохавать кровожадные до талантливых сочинений мыши и крысы, и вот я (единокровный брательник) принёс вам то, что удалось спасти, отвоевать в неравной борьбе с безжалостным веком и саблезубой судьбой…
22.08.93 (17-03)
Дочитывая книжку Аллана Пиза «Язык телодвижений», вдруг поймал себя на том, что почти все книги (кроме романов) я читаю задом наперёд — от конца к началу, или же совсем хаотично — сначала откуда-нибудь изнутри, с середины, а потом вразброс вправо-влево… Делаю это неосознанно, автоматически...
Чтение получается быстрым и достаточно (для меня) эффективным. Это, видимо, отражает моё нетерпеливое стремление сразу же завладеть ключевым средоточием вопроса, застать врасплох концепцию автора на пиковом её срезе, а потом, заглотив главное, как бы утолив голод, можно уже это главное спокойно конкретизировать, корректировать, уточнять — разбросавши взор непринуждённым веером вправо и влево…
Большая Белая Книга — груда отсыревших шёлковых свитков, один за другим распадавшихся в руках Дергабула: не понять — то ли это руки Дергабула дрожат от понятного волнения, за которым полгода изнурительных поисков и смертельных отчаяний, то ли мечется от сквозняка пламя десятка смоляных факелов в руках измождённых соратников… Буквы пляшут и рассыпаются в руках Дергабула, едва он успевает пробежать по ним напряжёнными глазами… И вдруг — вот она — молитва Белого Зогара, те самые заветные двенадцать слов, но и они — о, Боже! — рассыпались в прах, но он успел, он всё-таки успел их прочитать! Бормоча слова молитвы, Дергабул отстраняет от себя сгрудившихся над ним с факелами товарищей и поднимается с колен, закрывает лицо руками, отрешённо отходит в тёмную часть галереи, чтобы снова и снова повторить, чтобы застолбить в памяти магический текст, чтобы навсегда запечатлеть в себе эти ещё смутные для него, ещё странные и жуткие слова священной молитвы Белого Зогара…
20.08.93 (03-05)
В Москве отмечается вторая годовщина государственного переворота, или вторая годовщина неудавшейся попытки путча, или вторая годовщина победы молодого ельцинского правительства, или победы всех приверженцев ельцинского курса, или приверженцев естественных прав и свобод над партийно-гэбистской диктатурой, над приверженцами прежнего, просоветского курса…
В общем, и я там был, мёд-пиво пил… Демонстрировал солидарность, дежурил у Белого Дома, митинговал, беседовал с Кронидом Любарским, был, что называется, в гуще событий, глотал слёзы протеста и восторга: собственной шкурой явственно ощущал космический проворот исторического динамо.
Погода была пасмурной, моросил занудный дождь… А 21-го, около середины дня, лишь прозвучало первое известие о победе, небо вдруг просветлело и на нём, впервые за все эти дни, уверенно воцарилось яркое нежное солнце, — трудно было тогда не поверить в существование высших, божественных сил.
Игра, шалтай-болтайство, чепуха, из праздности рождённая тоска
Почти неделю балдею в бездельи, а сам при этом успеваю ежедневно купаться в нашем любимом городском карьере, откуда и произошла, собственно, вся моя коллекция причудливых камней, но этого мне теперь показалось мало и стал я, скрашивая почти уже бессолнечные часы, собирать там всякую иную чепуху: от воды и солнца потемневшие монетки, детскую соску-пустышку нашёл — подобрал, заржавелый остов маленького детского автомобильчика нашёл — подобрал… Всё это, может быть, странно, а может быть, и нет…
Вот на российском ТВ приняли уже, считай, мой сценарий фильма под названием «Катакомбы современного искусства«, но вдруг стали требовать бешеных денег, — неужели не получится запуститься? Ежели денег не разыщу, то разыщу какого-нибудь свободного (и бескорыстного) видеорежиссёра, сниму то что захочу и как захочу, и сам уже буду тогда диктовать условия…
Ах, чего стоят все эти проблемы по сравнению с творческими перспективами праздного шалтай-болтайства?!
14.08.93 (03-09)
Мальчик Евграфиграет на флейте-сопрано, мальчик Евграф скоморошествует из последних сил, а глаза у него синие-синие, грустные-грустные и даже где-то, может быть, мудрые-мудрые, ведь от мудрости-то этой, такой-сякой, и происходит та самая печаль, о которой говаривал пресыщенный миром Екклезиаст: всё, он говорит, повторяется по одному и тому же кругу, всё и вся возвращается, дескать, на круги своя… Но нет, не согласен: каждый новый круг хоть и такой же почти, как прежний, но другой, хоть не намного, но — уже — другой… Просто Екклезиаст писал свою книженцию явно в состоянии депрессии и весь мир виделся ему поэтому в бледно-сереньком, изрядно уже беспросветном, свете…
Впрочем, состояние автора на моментсоздания произведения — это личное дело автора, и к тому же состояние состоянием, настроение настроением, а музыка вечна (быть может)… Поэтому (или не поэтому) играй, мальчик Евграф, играй на флейте-своей-сопрано и ни о чём таком не думай…
Сузукар выводил жеребца под узцы из конюшни. Резеда повисла на мужнином плече, панически предвосхищая долгое, и не дай Бог, если вечное, расставание.Сузукар же нехотя вздрыгивал этим, отягощённым тягомотными женскими слезами, плечом, осторожно и как бы промежду прочим стряхивая с него горевавшую и причитающую прежде времени Резеду, а сам уже стремительно и остро всматривался в ещё совершенно пустую даль чистейшего горизонта.
Но надобно было ещё скакать два солнца и две луны, надобно отыскать в развалинах древнего монастыря верного своего лозоходца Бирундию с остатками провианта, и только потом… Но это если удастся упредить давно уже движущийся с востока караван коварного Эоганахта — он, если верить вчерашнему донесению Курослепа, предусмотрительно запасся всем необходимым для проведения капитальных раскопок и решил преодолеть на этот раз все препятствия, чтобы завладеть наконец магической статуей Белого Зогара, — с ним отряд верных рабов и авторитетные на Востоке старцы-прорицатели — Мункяр и Накир…
Нельзя было ждать ни минуты — Сузукар сбросил с себя содрогаемую в рыданиях Резеду (та повалилась боком в тёплую мягкую пыль, но и оттуда продолжала слезливые свои причитания), вскочил на нетерпеливо переступающего жеребца и — заработал нагайкой…
14.08.93 (01-40)
Электричка уже не прошивает лейтмотивом эти мои беспечные, расхристанные заметки: во-первых, глаз притерпелся-притёрся или, как ещё говорят, пообмылился к прежде для меня новой и своеобразной внутривагонной жизни, а во-вторых, я бросил свою каждодневную работу в Москве, почти уже неделю сижу дома, наслаждаюсь полнейшим пофигизмом, и мотив электрички отошёл у меня теперь на задний план…
Теперь и не знаю что придумать, чтобы эти ни к чему не обязывающие и изрядно саморазоблачительные записи слепились в общую кучу, аки слепляется железная стружка под действием сильного магнита, али ласточкино гнездо под действием обыкновенной птичьей слюны…
Вот сижу в ночи неторопливой, читаю славного Кортасара Хулио и чую, как он поджимает Борхеса ХорхеЛуиса откуда-то сзади, со спины — заходит, что называется, с тыла, т.е. идёт от органики жизни и только потом, исходя из этого, строит иногда в качестве естественного вывода свои культурологические конструкции, которые (если только он их строит) не бросаются в глаза своей рельефной очевидностью, а, как правило, прячутся в закоулках многомерного подтекста, и это, я считаю, правильно: узелки задумки и швы ремесла не должны мозолить читателю глаза, всё должно выглядеть естественно и просто, как, например, у того же самого Бунина, Ивана Алексеича… Хотя…